Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры
Мигель невольно подходит ближе, ближе…
Сколько ужасов! Вот дьяволы когтями терзают тело женщины, вот исчадия ада ломают кости мужчине и сдирают кожу со спины, другому пробивают череп гвоздями — а вот мальчик, и дьявол с шакальей пастью рвет его внутренности, и глаза мальчика, залитые кровью, кричат от боли и ужаса.
Мигель, потрясенный, не отрывает от него расширенных глаз, дрожащей рукой указывая на его лицо. О, оно знакомо ему по отражениям в зеркалах матери — это его собственное лицо!
В этот миг и донья Херонима улавливает сходство между юным грешником и сыном — она бледнеет и тяжко глотает слюну с привкусом желчи.
— Это — я! — еле выговаривает Мигель. — Видишь? Это я!
— Нет, нет! — в ужасе кричит мать и оттаскивает сына прочь. — Это не ты, не ты!
— Ах, нет, это я! Ты ведь тоже узнала…
— Нет, нет, ничего я не узнала! — плачет донья Херонима.
— Зачем же ты тогда плачешь?
— Я плачу над тобой, — отвечает мать, стуча зубами в тоске и тревоге.
Мигель снова подбежал к картине.
— Господи на небеси! Рвать мои внутренности! Сколько крови! Как это, наверное, больно!
Собрав все свои силы, мать уводит сына из спальни.
— Мигелито, душа моя, это лишь случайное сходство, оно ничего не значит…
— Но это несомненно я! — И мальчик разражается отчаянными рыданиями. — Не хочу, чтоб меня мучили! Мне страшно!
— Я знаю — ты будешь моим послушным мальчиком, правда? И тогда тебя не будут мучить!
Мать и сын падают на колени перед Мадонной, соединяют слезы и молитвы в один поток жаркой мольбы.
День уже расцветает розовым цветением, на окна садятся птицы, распевая хрустальную утреннюю песнь, а мать и сын не видят этой красоты, над их головами сгустились темные тучи страха.
Ни человечье, ни божье слово не могли бы лучше показать Мигелю тщету всего и поразить его душу глубже, чем картина Страшного суда.
В мыслях и чувствах Мигеля не бывает середины переступи грань — и его бросит в одну из крайностей.
И снова стал он в ряды божьего воинства, все дни проводит в страстных молитвах, совершенно забыв об Инес, которая, по мнению Трифона, была ловушкой дьявола, по мнению же матери — помехой в осуществлении ее великой клятвы. Горечь желчи и смрад серы, льющейся на кровавые раны осужденных, залили, затопили испытанное Мигелем телесное наслаждение.
Падре Трифон посоветовал донье Херониме взять Мигеля в Севилью, чтобы показать ему процессию кающихся в Страстную пятницу Мигель пришел в восторг, и мать согласилась, думая: он идет по пути, на котором я хочу его видеть.
Отцы церкви отметили, что в последнее время в народе усилился бунтарский дух, а посему необходимо устроить в этом году процессию кающихся более устрашающей, чем прежде. Пусть видит чернь могущество святой церкви, которая может изгнать из своего лона любого, кто придется ей не по нраву (но чье имущество ей придется по душе), и заставить светскую власть — самой оставаясь в тени — отправить несчастного на тот, по слухам лучший, свет.
Город взбудоражен.
Полиция святой инквизиции, монахи, солдаты, жирные горожане, простой народ, ради которого и устраивается сей жуткий спектакль…
Девушки с высокими гребнями в волосах подобны подсолнухам на тонких стеблях — яркие цветы, закутанные в траур черных кружев.
За ними по пятам целыми стаями следуют франты, звеня шпагами, бросают к ногам красавиц цветы и слова восхищения.
Крестьяне расположились лагерем на ступенях храмов и дворцов, бродячие псы вертятся у них под ногами.
У колонн на ступенях родового дворца стоят донья Херонима и Мигель, окруженные телохранителями; тут же их дворецкий Висенте. Толпа теснится к ним вплотную.
Узкая улица тонет во мраке, гудит тысячеголосым нетерпением.
Вот хлынул в улицу гром барабанов — темнее ночи, печальнее плача.
Ра-та, ра-та, там. Ра-та, там.
Вспыхнули факелы на фоне черного неба, обрисовав очертания огромного креста, несомого во главе процессии кающихся.
Смолкли барабаны, и зазвучал хор монахов:
«Miserere nobis, Domine!» [3]
Явление первое: повозка с изваянием Мадонны.
Толпа падает на колени. Благоухание льется с цветов жасмина, осыпавших статую святой девы. Во всей своей чудовищности развертывается волнующее зрелище: ряды монахов, чад факелов, давящее молчание и распятый спаситель, из ран которого стекает почерневшая кровь.
Следом, под своими хоругвями, идут члены святых братств — в белых, коричневых, черных рясах с капюшонами, — несут в руках зажженные свечи.
При виде этих смутных фигур в остроконечных колпаках с черными отверстиями для глаз у Мигеля перехватило дыхание. Фигуры без лиц, без ртов, без лбов — только глазницы над раскачивающимися в такт шагов призрачными скелетами в саванах…
Гремит в пространстве ночи хор кающихся:
— Отпусти нам грехи наши, господи!..
Медленно бредут эти безликие чудовища, неся на плечах бремя своих прегрешений. Голоса их глухи, словно голоса мертвецов, — они льются вдоль улицы, не рождая эха, и у зрителей спирает дыхание.
— Помни всяк, что прах еси и в прах обратишься!
Мигель дышит хрипло, в горле его пустыня. Какой ужас — разглядеть под розовым лицом ощеренные зубы смерти, под улыбкой — загробный оскал! Тело становится тенью, плоть рассыпается в прах, и ветер развеивает его во все стороны…
Увянут, опадут лепестки цветов, деревья сгниют и повалятся, слова растают в воздухе. Ничто. Жизнь? Зарождение, рост, цветение, плод, увядание, гибель. И все же — год за годом бросают в землю зерно! И все же — не перестают рождаться люди! Жизнь неистребима!
На дне того, что длится, — но что же длится, кроме тебя, о боже строгий! — черная тьма, шаткие тени с пустыми глазницами, жалобы, плач и бледное пламя свечей…
Новые и новые ряды проходят улицей, несут святые мощи, у пояса кающихся — огромные четки, на устах — жалобные псалмы, — идут обнаженные по пояс, стегая друг друга розгами.
— Укрепи меня, господи, в покаянии моем!
Приближаются осужденные святой инквизицией — обреченные костру.
Они идут, окруженные стражей; цепи на их ногах, на руках — оковы. Одеты они в санбенито — позорные желто-красные одежды смертников.
Впереди — еретики, читавшие и укрывавшие запрещенные книги. Они двигаются равнодушно, упорно глядя себе под ноги, не поднимая голов — словно глухие, словно лишенные чувства.
За ними — два изможденных крестьянина, посягнувших с голодухи на оливы самого епископа.
В повозке палача везут женщину — волосы ее всклокочены, платье изодрано. Воздев скованные руки, она рыдает:
— Детей отняли, мужа замучили, палачи вы, не христиане!
— Барабаны! — звучит приказ.
Но высокий голос женщины взлетает выше глухой барабанной дроби, он как крик подстреленной птицы:
— Днем и ночью били меня железными прутьями, выжгли глаза, раскаленные гвозди вбивали мне в бок, волосы рвали…
Голос слабеет, удаляясь, — вот заглушили его барабаны.
— В чем провинилась эта женщина? — спрашивает обрюзгший горожанин, стоящий в толпе.
— Кто-то донес на нее, обвинив в заговоре против святой церкви, — объясняет низкорослый человечек…
— Проклятые гниды, эти шпионы, — злобно ворчит горожанин. — Сжечь бы их самих! Скажите, сеньор, не прав я?
— Всяк зарабатывает как может, — уклончиво отвечает человечек.
— Как? Ты заступаешься за шпионов? — изумляется горожанин. — Может, и ты такой же? Эх, болтаю я…
Толстяк попытался отойти от опасного соседа, но толпа так густа, что ему не сдвинуться с места.
На следующей повозке — стройная фигурка. Девичье лицо сияет юностью. Кольца волос прихотливо обрамляют лоб, в глазах — ночь, черная, как блестящее вороново крыло. Это Дора, самая красивая цыганка Трианы. Pactus diabolicus — сожительствовала с дьяволом.
— А у сеньора сатаны губа не дура, — бормочет толстый горожанин. — В жизни не видел более прекрасного создания. Взгляните на шею — стройна, как у лебедя, ей-богу, я и сам бы не отказался…