Нет жизни никакой
«Сказка!» — подумал он и хотел было уже произнести это слово вслух и, наверное, произнес бы, если б оно не застряло у него в горле.
Минуту стоял Степан Михайлович, вытаращив глаза на собственное пальто, которое оставил на берегу. Пальто, еще полчаса назад мирно жарившееся на солнце, теперь разгуливало вдоль берега, призывно помахивая рукавами.
Степан Михайлович отвернулся и зажмурился, протер глаза, ополоснул водичкой горевшую от жары голову и осторожно открыл глаза.
Да, сомнений быть не могло — пальто Турусова, черное драповое зимнее пальто, за которым Степан Михайлович никогда не замечал никаких странностей, теперь вполне самостоятельно шагало по желтому песочку — туда-сюда. А вокруг пальто сгрудилась кучка каких-то непонятных товарищей… Голых и темнокожих, точно облитых с ног до головы нефтью.
Турусов помотал головой.
«Это ж негры, — внезапно подумал он, — аборигены, так сказать. И пальто мое не само по себе разгуливает. Один из этих аборигенов его надел, чтобы, наверное, примерить. Просто он сам — негр — из-за цвета кожи почти незаметен внутри пальта… пальто…»
Негры деловито рассматривали раскиданные по берегу предметы одежды Степана Михайловича, на самого Степана Михайловича не обращая никакого внимания. Кто-то повязывал рубашку Турусова на голову, на манер банданы, кто-то, бестолково лопоча на неизвестном языке, связывал между собой шнурки ботинок, а кто-то недоуменно вертел в руках семейные трусы с изображением цветущего луга, явно не зная, как с этими трусами поступить.
Турусов медленно и не без опаски направился к берегу. Стыдное место он прикрыл ладошками, как защищающий ворота футболист.
— Эй! — заговорил он громким голосом, каким говорят с пьяными или иностранцами, — господа! Это мои вещи…
Негры повернулись в его сторону. Было их более десятка, и на черных, лоснящихся на солнце лицах Турусов внезапно разглядел выражение странного какого-то предвкушения.
— Господа! — заговорил снова Степан Михайлович, постаравшись прогнать нехорошее предчувствие. — Не будем ссориться. Вы мне отдадите мои вещи, а я…
В голове его тотчас мелькнули сценки из прочитанных в детстве книжек — белый человек в шортах и пробковом шлеме с ружьем и белозубой американской улыбкой покачивается в паланкине, который тащат мускулистые чернокожие рабы… Белый человек, размахивая револьвером, направляет толпы негров, вооруженных луками и… как их там… ассегаями, к яме, в которую провалился слон.
«Спокойно, — сам себе сказал Турусов, — главное, не нервничать. Главное, выглядеть спокойным и решительным…»
— Господа негр… африканцы! — вспомнив о правилах политкорректности, тут же поправился Степан Михайлович. — Минутку внимания!
Он шагнул к смолкшей чернокожей группе и торопливо проговорил:
— Простите… — поднял с песка свои брюки и достал из кармана зажигалку. — А теперь трепещите, несчастные! — театральным басом взревел Турусов. — Сейчас на ваших глазах я извлеку божественные искры пламени из своих божественных пальцев!
Он щелкнул зажигалкой. Почти невидимый на ярком солнце огонек взметнулся вверх и установился над головкой зажигалки, слегка покачиваясь, как загипнотизированная кобра. Негры восхищенно зацокали языками, а тот, который щеголял в турусовском пальто, даже охнул, приложив ладони к щекам и покачав головой.
— Трепещите, несчастные! — снова взвыл ободренный произведенным эффектом Степан Михайлович. — Сейчас я потушу божественное пламя своими божественными пальцами!
Он спрятал зажигалку в кулаке и взмахнул руками. Негры зашушукались между собой. Тот, который был в пальто, Шагнул вперед.
«Он, наверное, главный у них, — догадался Турусов. — Хочет пасть в ноги и от имени всего племени попросить прощения…»
Для пущего эффекта Степан Михайлович сдвинул брови и зарычал. Негр, не выказав, впрочем, на лоснящейся морде ни капли страха, подошел к Турусову, достал из кармана пальто пачку «Мальборо», ту самую, начатую Степаном Михайловичем еще в кабинете родной редакции, вытащил сигарету и сунул ее в рот. Потом посмотрел на оторопевшего главного редактора и довольно внятно проговорил:
— Зиппа. Чик-чик…
Не отдавая себе отчета в собственных действиях, Турусов дал ему прикурить. И, видимо, для того чтобы хоть что-нибудь сказать, выдавил заранее приготовленную фразу:
— Падайте к ногам моим, презренные, и лижите прах с моих пяток…
Негр с удовольствием затянулся, крякнул и вдруг ткнул Степана Михайловича черным пальцем в татуировку на груди.
— Зуковски, — сказал негр. Степан Михайлович открыл рот.
Негр выпустил из оттопыренных ноздрей две сизые струи дыма, совсем по-колхозному цыкнул слюной сквозь зубы в сторону и заговорил:
— Институт утился… Патлис Лумумба… Зуковски — отень плохо… Отень слозно. Выгоняли… Плиехал облатно. Отень не люблю Зуковски… — Негр поморщился, демонстрируя свое отвращение к великому русскому романтику, и продолжал взволнованно: — Плохо, плохо… Фи-ло-ло-ги-я. — Последнее слово негр проговорил по слогам.
Степан Михайлович вдруг почувствовал, что теряет сознание. А негр между тем волновался все больше и больше. Он топал ногами и размахивал зажатой в пальцах дымящейся сигаретой.
— Пускин — плохо! — кричал он. — Отень плохо! Я помню тюдное мгновенье — отень плохо! Отень трудные слова! Лелмонтов — отень плохо! Узас! Демон — отень плохо. И нитего во Есей плилоде благословить он не хотел — отень узасно! Дерзавин — есе хузе! Батюсков — отстой! Саса Терный — хоросо! Я — терный, и Саса — Терный!
Негр перевел дух, высморкался в обшлаг турусовского пальто и строго спросил едва державшегося на ногах Степана Михайловича, ткнув пальцем ему в грудь:
— Потему не Саса Терный?
Турусов попробовал проговорить что-то трясущимися губами, но не смог.
Негр вздохнул и произнес приговор:
— Зуковски — плохо!
Тут Степан Михайлович наконец не выдержал окружившего его кошмара и рухнул ничком на песок. Сознания он не потерял, но, видимо, совершенно пал духом, потому что чувствовал, как его куда-то тащили, что-то с ним такое делали, но сам поделать ничего не мог. Чтобы не было так страшно, он зажмурился; и открывал глаза дважды — первый раз увидел перед собой жарко пылающий костер и обугленную палку над ним, закрепленную на манер вертела на двух рогульках. Догадавшись, для кого предназначен вертел, Турусов тихо застонал и попытался сопротивляться — но держали его крепко. И Степан Михайлович снова зажмурился.
А когда он второй раз открыл глаза, был уже вечер, и обучавшийся в институте Патриса Лумумбы негр сидел на корточках, закутавшись в пальто, и деловито строгал какие-то корешки, надо думать, для приправы. Вокруг Турусова плясало пламя костра, метались скачущие черные тени и белозубые ухмылки счастливых туземцев — и было жарко, очень жарко. Степан Михайлович подумал было, что совсем пропал, но тут в голову его пришла спасительная мысль.
«Да ведь это меня в рекламе снимают! — подумал он. — Как Юлию Меньшову! Живи с улыбкой! Господи, а я-то думал… Но где я все-таки нахожусь? В Африке или в столице на съемочной площадке? И что рекламируют? „Орбит“ или „кока-колу?“
На этот вопрос Степан Михайлович не мог ответить — даже самому себе. Хотя, как только он снова закрыл глаза, он отчетливо увидел, как ночь перевалилась за половину, тяжко грохнулась и, разгоняясь, заскрипела дальше — Патриаршие пруды кипели и пузырились народом, на куполах собора Василия Блаженного яростно клокотал свет сотен прожекторов — в то время как на Красной площади разворачивалось действо рекламной кампании «кока-кола». Леонид Парфенов в красном трико и Антон Комолов — в синем — метались на крышке Мавзолея в обжигающем танго — то сплетаясь друг вокруг друга, то разрывая объятия, — так стремительно, что жадному глазу видеокамеры, светящемуся с зависшего над Мавзолеем вертолета, представлялись ожившим логотипом рекламируемой фирмы. Борис Моисеев в белом саване и с накладным горбом из орденской подушки бил в колокола, Юлия Меньшова, лучась неестественным блаженством, плескалась в исполинской ванне, наскоро воздвигнутой под кремлевской стеной, первый президент России Борис Ельцин, стоя в самом центре площади, размахивал беспалой рукой, как будто принимал парад, хотя никакого парада не было, если не считать солдат почетного караула, с медальными лицами марширующих вокруг Меньшовой, в то время, как та, по обыкновению мило дурачась, показывала из воды — то одну, то другую — розовые коленки и пачкала хлопьями пены рясы караула, светло-голубые, как пламя Вечного огня, на котором Отар Кушанашвили жарил целого барана — не в порядке запланированной программы праздника, а для себя.