Каббала
За столом меня представили донне Джулии, единокровной сестре Маркантонио, и старой деве, состоявшей с семьей в двоюродном родстве, всегда и всюду присутствующей, неизменно безмолвной, с неизменно движущимися в ответ на какие-то ее потаенные мысли губами — должно быть, так же движутся они у любого отшельника. Донна Джулия за всю ее жизнь никогда не оставалась наедине с собой более чем на полчаса. Природа наделила ее обширными дарованиями по части порочности, но развиться этим дарованиям не дали, и они отыскали себе прибежище у нее в глазах. Не имея с малых лет чтения более возбуждающего, нежели комедии Гольдони и «I Promesse Sposi» 50 , она однако же догадалась о существовании преступного мира и ныне, когда браку предстояло сделать ее свободной во всех отношениях, нашла для себя в этом мире роль. Донна Джулия была женщиной несколько скованной, почти некрасивой, со взором спокойным и злым. Большую часть времени она промолчала, не выказывая никакого интереса ко мне — казалось, основная ее забота состояла в том, чтобы поймать уклончивый взгляд брата и, поймав, победно внедрить в него некую знаменательную мысль.
Спать на вилле Колонна ложились рано. Однако Маркантонио, которому самые незатейливые мои замечания казались поразительными, приходил в мою комнату, и мы часами беседовали с ним за стаканом марсалы. Не сомневаюсь, что его мать, наблюдавшая за этими визитами сквозь приоткрытую дверь холла, полагала, радуясь, будто я читаю юноше наставления о гигиене. На самом деле, мы в основном занимались — и особенно на исходе недели — диаграммами, показывающими, какие расстояния день за днем пробегает маленький чемпион и за какое время.
По-видимому, как раз на исходе недели и состоялся тот поздний разговор, в котором дружелюбие внезапно обернулось презрением. Занятие, которому он предавался, не давало его чувствам пищи, и чувства отомстили ему. Сознание юноши вновь наполнили похотливые образы, им овладела потребность в бахвальстве. Возможно, он понял, что великих успехов в избранном деле ему не достичь, а поскольку самолюбие томило его жаждой превосходства во всем, пришлось заменить эти успехи перечнем первых призов, завоеванных им на иной арене. Он пустился в воспоминания о встречах с бразильскими девушками под сенью зеленых беседок на берегах Комо. Он рассказал, как вернулся после своего посвящения в Рим, намереваясь выяснить, действительно ли добыча в этих играх дается так легко, как ему показалось. И внезапно у него открылись глаза, он увидел мир, о котором и не мечтал. Так значит, правда, что мужчины и женщины только делают вид, будто погружены в какие-то занятия, между тем как на самом деле они живут полной жизнью в мире условленных свиданий, тайных знаков и уверток! Теперь он понял, почему у официантки приподняты брови, и почему служительница в театре, отпирая ложу, как бы случайно касается вас рукой. Совсем не случайно вздутый ветром конец шарфа важной дамы залепляет вам лицо при выходе из дверей отеля. Друзья вашей матери, проходящие коридором мимо гостиной, тоже оказались там не случайно. Теперь он понял, что каждая женщина — дьяволица, но только глупая, и что ему открылось единственно подлинное и приносящее радость занятие в жизни — охота на них. Он то выкрикивал фразы о легкости этой охоты, то принимался описывать все ее сложности, всю тонкость приемов. Он воспевал то однообразие женских слабостей, то бесконечную множественность темпераментов. Он похвалялся полным своим безразличием и превосходством над ними; он видел их слезы, но не верил в способность страдать. Он сомневался, есть ли у женщин душа.
К событиям истинным он прибавлял желаемые. К знакомству с одним из уголков Рима присовокуплялись мечтательные представления четырнадцатилетнего мальчика о цивилизации, в которой никто ни о чем не думает, кроме изысканных нег. Изложение этих фантазий заняло у него около двух часов. Я слушал, не произнося ни слова. Должно быть, мое молчание и подточило его восторги. Он витийствовал, желая произвести на меня впечатление. Впечатление он произвел — тут уж ни один уроженец Новой Англии ничего не смог бы поделать; однако я понимал, сколь многое зависит от моей способности сохранять внешнюю невозмутимость. Возможно, он вдруг осознал, что с моей точки зрения в его приключениях завидовать нечему; возможно, его захлестнуло черной откатной волной, следующей по пятам за подобной гордыней; возможно, все возрастающая усталость, наконец, отверзла истине уста, — как бы то ни было, сил в нем осталось лишь на последнюю вспышку:
— Я ненавижу их всех. Мне все ненавистно. Этому не видно конца. Что же мне делать?
И он упал на колени рядом с кроватью, зарывшись лицом в тюфяк и лихорадочно цепляясь руками за покрывало.
Священникам и врачам нередко случается слышать крик: «Спасите меня! Спасите!». Прежде чем подошел к концу год, проведенный мной в Риме, мне предстояло услышать его еще от двоих людей. Так не говорите же мне, что крик этот — вещь необычная.
Плохо помню, что я сказал, когда наступил мой черед. Помню лишь, что разум мой с ликованием ухватился за предложенную тему. Небесам только ведомо, у каких теологов Новой Англии заимствовал я их безжалостную мудрость. Вино пуританизма пьянило меня и, мешая словарь Пятикнижия со словарем психиатрии, я раскрыл перед юношей бездну, в которую соскользнул его разум; я указал ему, в чем он уже походит на своего дядю Маркантонио — предостережение не из слабых; я открыл ему глаза на то, что его тяга к спорту была симптомом распада; на то, что он не способен сосредоточиться на общечеловеческих интересах, на то, что все, о чем он помышляет и чем увлекается — юмор, спорт, честолюбивые порывы — все это предстает перед ним лишь как символы похоти.
Моя небольшая тирада оказалась гораздо более действенной, чем я ожидал, и причин тому было несколько. Прежде всего, в ней присутствовали сила и искренность, коими пуританин вооружается, намереваясь пресечь поступки, которых себе самому он позволить не может, — не обычный для латинянина всплеск жестов и слез, но холодная ненависть, пронимающая жителя Средиземноморья до костей. К тому же, каждое мое слово уже имело в сознании юноши неузнанного двойника. Истину, содержащуюся в идеалах праведности и чистоты, распутник постигает куда ясней проповедника, поскольку как раз ему, распутнику, и приходится расплачиваться за отступление от них — скрупулезно, безутешно, сознательно и неотвратимо. Произносимые мною слова воссоединялись в сознании Маркантонио с их прототипами. Да и откуда было мне знать, что он совсем недавно достиг той ступени падения, когда все существо человека, словно услышав удар неких колоколов безысходности, откликается словами: «Мне никогда с этим не справиться. Я погиб». И опять-таки, я лишь спустя какое-то время узнал, что Маркантонио обладал истовой верой, что весь последний год он перемежал религиозность разгулом, наблюдая, как прежняя его личность отступает перед нынешней и как отчаяние, томящее нынешнюю, выливается в страдания прежней. В конце концов, видя столь частые свои падения, он из одного лишь цинизма перестал ходить к мессе и не ходил уже несколько месяцев. Вот вам причины, объясняющие сокрушительное воздействие моей краткой, мстительной речи. Он съежился на ковре, умоляя меня замолчать, прерывающимся голосом обещая исправиться. Но я, исторгнув у него признания, на которые он, быть может, больше никогда не отважится, полагал неразумным так просто его отпустить. У меня еще оставались нерастраченными запасы негодования. Под конец он стоял посреди ковра на коленях, зажимая руками уши и кивая мокрым лицом с ужасом и мольбой. Я замолк, некоторое время мы, сотрясаемые головной болью, мутно взирали один на другого. Затем разошлись по постелям.