Канун Дня Всех Святых
— Да, — сказал Джонатан, неохотно подходя к мольберту. — Конечно, если вы смогли бы ее переубедить…
— Она будет думать так, как скажу я, — бросил Клерк, и в голосе его прозвучало такое неожиданное презрение, что Джонатан обернулся.
— Вы так хорошо ее знаете? — с удивлением спросил он.
— Я знаю ее достаточно, — ответил Клерк. Он опять ждал. За все это время он так и не пошевелился. Даже мастерская, просторная и не обремененная мебелью, казалась рядом с ним слишком тесной и суетливой. Откидывая покрывало, Джонатан начал, пожалуй, испытывать определенное расположение к этой неподвижной фигуре, обладавшей несомненной властью над мыслями и делами леди Уоллингфорд. Сгоряча он даже решил, если Саймон отнесется к полотну благосклонно, написать для него другое, такое, чтобы уж ни у кого не возникало никаких сомнений. Он отошел на шаг в сторону, и в третий раз за этот день картина предстала на обозрение.
Чем больше Джонатан смотрел на нее, тем больше его снедало беспокойство. Жуки, пустой взгляд, затягивающий коридор впечатляли ничуть не меньше, чем утром. Как-то трудно было представить, чтобы отец Саймон, если это и вправду он, понравился себе в таком виде. Джонатан испытал отчаянное желание никогда не видеть, никогда не писать этой картины. Сейчас он ясно видел, как мог бы избежать этого. Просто сказал бы, что недостоин. Чушь, конечно. Личные качества художника не связаны напрямую с его талантом. Либо вы можете рисовать, либо нет. Но это была бы простительная — а для леди Уоллингфорд и вполне достоверная — ложь, и он уже сожалел, что не воспользовался ей, как бы ни было трудно сделать это убедительно. Но Бетти… Может, лучше сказать, что он только сейчас понял, насколько недостоин этой работы? Однако отец Саймон не походил на людей, способных попасться на подобную удочку.
К сожалению, он чувствовал: если дела опять пойдут плохо, он опять начнет спорить. Картина стала ненавистна ему до отвращения. Он мог бы изрезать ее на куски, или… подарить народу — если, конечно, народ захочет.
Он оглянулся.
Саймон стоял все в той же позе, не отводя глаз от полотна. Колокола прозвенели четверть первого; в Городе стояла тишина. За Саймоном в огромном окне сияла высокая холодная луна. Ее стылый свет заливал мастерскую.
Джонатан поежился, ощутив холодок на сердце. Казалось, Бетти была далеко, ушла, как уходят любимые и жены, как ушла жена Ричарда… И постель Бетти холодна, холодна, как ее девственность. Он вдруг почти увидел эту постель. И никаких свадебных одежд!
Мастерская наливалась страхом. Тишина, не правдоподобная тишина, и эта фигура из иного мира. Все остальное слабо трепещет и кружится около нее. Жуки? Да нет, легковаты они для жуков — мотыльки, пестрые мотыльки во мраке, который только плотнее от незримого пламени; мрак и голод. Высокая полная луна — тоже мотылек, и он сам… только не Бетти, Бетти мертва, как и жена Ричарда, как мертвы все женщины на улицах залитого лунным светом Города.
Далекий сухой голос со странным акцентом нарушил тишину.
— Это я, — произнес голос.
Джонатан пришел в себя и увидел, как смотрит Клерк.
Голова чуть наклонена вперед; глаза уставились в одну точку. Без сомнения, он был доволен, доволен так, что и говорить нечего. Потрясение и облегчение, вызванные этими двумя словами, оказались так велики, что у Джонатана сразу отлегло от сердца. Он отступил на пару шагов, чтобы его творение оказалось в фокусе, и начал говорить что-то, но Клерк настолько очевидно его не, слушал, что Джонатан бросил это занятие и отошел к окну. Тем не менее он напряженно ждал, не произнесет ли голос еще что-нибудь — такое, что вернуло бы ему надежду, Бетти, уверенность в собственных силах. Он смотрел на улицу, купающуюся в лунном свете. По тротуару на противоположной стороне шли две девушки — единственные живые ночи — и пока его глаза вбирали их, он снова услышал позади себя голос. Не просто с удовлетворением, скорее с тихим торжеством прозвучала фраза:
— Это — я.
Джонатан повернулся и спросил:
— Вам понравилось?
— Сотни лет никто не рисовал меня лучше, — ответил тот. — Здесь есть все.
Джонатан снова отвернулся к окну. Он не вполне понимал, как продолжить разговор. Сбивало упоминание о «сотнях лет». Наконец он произнес нерешительно:
— А леди Уоллингфорд?
Клерк медленно повернул голову, словно его окликнули. Лицо у него чуть дернулось, когда он произнес:
— Леди Уоллингфорд? А она-то здесь при чем?
— Она была очень недовольна, — объяснил Джонатан. — Говорила о насекомых и слабоумных, и вам наверняка все это выложила.
Клерк, не отводя от него взгляда, произнес:
— Они не насекомые, они меньше, чем насекомые.
Конечно, только насекомых вы и могли изобразить. Что же до слабоумия, то вряд ли вы читали «Sapientia adepti stultitia mundi» 4. Поэтому-то ваша работа столь удивительна.
— О! — только и сказал Джонатан.
— А это, — продолжал Клерк, снова поворачивая голову, — я, именно такой, каким видят меня эти существа, и ваша леди Уоллингфорд — только одна из них.
Она многовато о себе думает, но это до поры до времени. Им полезно побыть под гипнозом — так они гораздо счастливее. Но вы — вы другое дело. Вы — гений. Вам нужно почаще рисовать меня. Вы показали, каков я для них и для себя, теперь вы должны отобразить мою внутреннюю сущность.
Гибельное ощущение совсем отхлынуло от сердца Джонатана. Он начинал чувствовать, что жизнь, и даже с Бетти, еще возможна. Он задумался, на что же все-таки похоже лицо у него на портрете. В начале работы он не видел в нем ничего необычного; потом начало появляться какое-то беспокойство. Ричард, кстати, тоже его почувствовал. Потом леди Уоллингфорд заговорила о слабоумии.
А теперь Саймон, похоже, углядел в нем нечто совершенно противоположное. Может быть, он расскажет об этом леди Уоллингфорд; может быть, он расчистит дорогу для них с Бетти. В течение нескольких секунд Джонатан успел жениться на Бетти, обзавестись домом, нарисовать для отца Саймона великий портрет (и без всяких жуков, между прочим), написать еще несколько работ, снискавших шумную славу на мирной конференции и после нее, заработать кучу денег, стать основателем модной школы, обессмертить свое имя и успеть вернуться назад, в мастерскую, чтобы немедля объяснить Саймону, как все это претворить в жизнь. Он преследовал и еще одну, тайную, цель. Лучше бы оставить дальнейшее обсуждение подробностей картины и сразу перейти к главному.
— Значит, вы поговорите… — начал было он, но собеседник перебил его.
— Вы должны отправиться со мной, мистер Дрейтон.
В моем окружении необходимы люди, хоть что-то собой представляющие, не то что все эти пигмеи. Они не могут без какого-нибудь Учения, и тот, кто разрушит в них эту веру, ничего не добьется. Об этом написано во всех ваших книгах — что в Коране, что в Новом Завете, что в Своде Законов. Гитлер попробовал бороться с этим, ну и где он теперь? Раз им это нужно, пусть будет, все равно ничего лучшего не придумали. Но вы — исключение.
Вы принадлежите себе — и мне. Великое искусство сродни апостольству. Вы ни в коем случае не должны размениваться на мелочи, ваш удел — мастерство. Я могу кое-чем помочь вам, но потом потребуется мужество, чтобы рисовать правильные вещи.
Джонатан выслушал Саймона не без удовлетворения.
Он был слегка ошарашен сравнением великого искусства и апостольского служения, но, несомненно, в некотором смысле это было верным, хотя «простое видение и ясное понимание» сэра Джошуа нравились ему больше.
Он и вправду считал себя заметным художником, и его мало заботило, сколько раз ему об этом скажут. Но главной своей цели он из виду не упускал. Едва Саймон остановился, он проговорил:
— Так значит, вы поговорите с леди Уоллингфорд?
На протяжении последних минут голос Саймона становился все ближе и отчетливее, но теперь снова отдалился и стал суше.
4
«Мудрость посвященных ничто для толпы» (лат.).