Можете на меня положиться
– “Нападение с целью завладения личным имуществом граждан, соединенное с насилием, опасным для жизни и здоровья потерпевшего, или с угрозой применения такого насилия”, – продекламировал Сухов, – “а” – по предварительному сговору группы лиц, “б” – с применением оружия или других предметов, используемых в качестве оружия, “д” – лицом, ранее совершившим разбой... Статья 218, часть 2 – ношение, изготовление или сбыт кинжалов, финских ножей или иного холодного оружия... Ты читай, читай, может, хоть так чего-нибудь поймешь.
И он вышел, оставив меня наедине с папкой.
“...Старикова Александра Васильевича...
Филонова Никиты Геннадьевича...
Гаглидзе Шалвы Давидовича...”
Я перевернул страницу.
“В ночь с 11 на 12 сентября Галай, Стариков, Филонов и Гаглидзе по предварительному сговору и совместно с целью завладения личным имуществом семьи Бочаровых проникли в помещение дачи Бочарова И. И....”
Ночь с 11 на 12 сентября была холодной. Об этом, конечно, ничего не говорилось в обвинительном заключении, с подробностями я познакомился позже. Но даже тогда, в кабинете Сухова, за строчками, писанными как будто нарочно в административном рвении исковерканным языком, виднелись на фоне темного осеннего неба декорации и участники этого жестокого спектакля, сыгранного здесь на исходе дачного сезона.
Марат Галай остался у забора, чтобы смотреть за улицей, освещенной тусклой лампочкой на верхушке столба. Остальные, продравшись через мокрые кусты (весь день до темноты лил дождь), выбрались на песчаную дорожку и подошли к дому. Стариков поднялся на крыльцо и потрогал дверь: заперто. Подал знак, и Гаглидзе с Филоновым двинулись вокруг дома, каждый в свою сторону, осторожно пробуя окна.
Дача у профессора Ильи Ильича Бочарова была солидная, с большой застекленной верандой, в два этажа, да еще чердак. Шалве Гаглидзе, который крался вдоль стенки, пугаясь скрипа собственных шагов по мокрому песку, она казалась просто необъятной. Приподнимаясь на цыпочки, он легонько трогал рамы, но ни одна не поддавалась. За мокрыми слепыми стеклами ничего не было видно. “А может, пусто там!” – с надеждой думал он. Сейчас, когда рядом не было никого из этих, Шалико вдруг понял, что боится до дрожи. Он попытался сначала успокоить себя, что дрожит от холода, от капель, которые натекли за шиворот, когда лезли сквозь кусты. Ну, в крайнем случае от напряжения перед таким большим делом. Но в темноте и одиночестве не мог лгать сам себе: он боялся! Показалось, что в четвертом или пятом по счету окне мелькнул свет, и он ощутил, как враз ослабли ноги. Теперь ему ни за что не заставить себя приподняться и толкнуть раму...
Гаглидзе только недавно исполнилось двадцать, он был самым молодым в компании. У себя в Поти Шалико считался не последним человеком среди местной шпаны, по крайней мере в своем районе, ходил всегда с ножом и с кастетом. Подраться, ограбить приезжую парочку или пьяного было для него делом обычным. Но однажды они с ребятами залезли ночью в ресторан и вытащили оставленную там в кассе выручку, тысячи две. Шалико загремел в колонию. Вот тут он и сошелся с Филоновым. Марата и Старикова увидел первый раз уже в Москве.
Свет как будто больше не мелькал. Гаглидзе прижался к стене, теперь у него начали стучать зубы. Надо идти дальше, надо идти, уговаривал он себя. Не дай Бог, Филон застанет его здесь в такой позе. Шалико отвалился от стены. Все-таки Филонова он боялся еще больше.
А Филонов в это время пробирался вдоль другой стороны дома, к которой вплотную подступали ветки каких-то плодовых деревьев. Ему приходилось отгибать их, они больно били его по лицу, обдавали потоками воды. Никита в момент промок насквозь и про себя страшно матерился, кляня отсутствие фарта даже в такой малости. Впрочем, он был суеверен и ругал судьбу нарочно, надеясь, что зато повезет в крупном. А крупное, кажись, было вот оно, за этими окнами.
Тот парень, Марат, из молодых да, видно, ранний. Придумал неплохо. У профессора в городской квартире, по верной наколке, только черта в ступе нет. Картины, гардины, что ни вазочка, то полштуки, если не больше. Вопрос, куда их потом девать, но это уж дело Марата. Так вот он, значит, что придумал:
взять их, профессора с женой, на дачке тепленькими, с ихними ключиками съездить на их же квартирку, пошуровать там в спокойствии – и все по-тихому.
Филон деловито толкал рамы одну за другой, но без результата. “Позакрывались, сволочи, – думал он злобно. – Эх, было б потеплее, сейчас уже сидели бы на даче!” Завернув за угол, Никита нос к носу столкнулся с Гаглидзе. Даже в темноте было заметно, какое у того испуганное лицо. Боится, гад, удовлетворенно констатировал Филон. Это хорошо, что боится: злее будет!
Стариков стоял на крыльце, прижавшись к двери, чтоб нельзя было увидеть из окоп. Страха, как у Гаглидзе, в нем не было. Но не было и привычного туповатого спокойствия Филона. Сейчас его охватило знакомое чувство: почему-то ему представлялось, что такое же должно быть у парашютиста во время затяжного прыжка. Это сравнение пришло в голову когда-то, еще во время первых, мелких дел, в которые бросался в поисках своего “шанса” молодой Шура Стариков, и с тех пор он любил говорить женщинам, особенно подвыпив, красивую фразу: “Вся моя жизнь – затяжной прыжок!” Слегка захватывает дух, а все чувства обостряются, кажется, что м видишь вокруг четче, и слышишь тоньше, и даже запахи различаешь не так, как обычно. Ты ловкий, сильный, смелый и в то же время расчетливый, ты очень многое можешь сейчас, ибо перед тобой шанс и его надо использовать.
Впервые такое было с ним, кажется, в пятьдесят втором или пятьдесят третьем, он был тогда моложе, чем даже этот щенок Шалико, но сел играть с серьезным вором из Ростова. У приезжего были деньги, очень много денег, и поэтому Шурины пальцы летали, как у пианиста-виртуоза, и он отчетливо видел каждую мельчайшую щербинку на рубашке карты и помнил их все до единой, а временами ему казалось, будто он чует, как обостряется запах пота противника, и он понимал, что тот блефует, и оказывался прав. Куча банкнотов росла рядом с ним, и, чем больше она росла, тем смелее, увереннее становился Шура, “начесывая” колоду, устраивая все эти “вольты”, “сменки”, “мостики” и “обезьянки”, применяя то, чему, оказывается, не зря так самозабвенно учился пять послевоенных лет в бараках на Коптевской улице, выигрывая у пацанов хлеб и мелочь на папиросы. Сейчас перед ним был шанс, и он его использовал на полную катушку.
Играли всю ночь и весь следующий день, и Шура помнит, что очень много говорил во время игры и смеялся, и щедро раздавал зрителям купюры, посылая их в ларек за куревом и за едой, и много пил воды и часто бегал мочиться, и снова смеялся и говорил. Деньги кончились у ростовчанина к середине следующей ночи. Шура встал, распихивая смятые бумажки по карманам, великодушно предложил встретиться еще раз, когда угодно, “чтобы дать отыграться”, и, не чувствуя усталости, полетел домой. У самого подъезда к нему подошли двое незнакомых, один схватил за руки, а другой, ни слова не говоря, ударил кастетом по голове, Шура очнулся без денег, даже без часов и с сотрясением мозга.
Потом Стариков пробовал себя в мошенничестве, в квартирных кражах, два раза сидел, не слишком подолгу, но ни на словах, ни даже в душе не желал признавать себя вором-блатарем.
В конце концов, он никогда не забывал о том, что родился в интеллигентной семье. Его отец был музыкантом, и если бы не погиб в ополчении в сорок первом, как знать, может, Шура тоже стал бы человеком искусства. А мать до тех пор, пока в конце пятидесятых не вышла второй раз замуж, даже в самые трудные послевоенные годы зарабатывала уроками французского и музыки. Шура верил, что он, как творческая личность, все-таки когда-нибудь найдет себя. Но для этого сначала надо поймать свой шанс – стать в один прекрасный день обеспеченным, ни от кого не зависящим человеком, и тогда наконец перед ним откроются все пути. Ни о том, какие это будут пути, ни о том, что вокруг миллионы таких же, как он, детей войны восстанавливают экономику, поднимают целину и осваивают космос, Шура со временем привык не задумываться. Но шли годы, ему уже стукнуло тридцать пять, а шанс все что-то не давался в руки.