Скрытые таланты
Калеба должным образом вырастили, дали ему подобающее воспитание и образование. И позаботились, чтобы он хорошо усвоил, каким требованиям обязан отвечать член этой семьи, чего от него ждут.
И ему никогда, ни на миг не позволяли забыть, что он является плодом скандальной любовной связи, навлекшей несчастье на клан Вентрессов.
Все сходились на том, что, не будь Калеба, скандал в конце концов удалось бы замять. Скажем, откупиться от Кристал Брук. Или же Гордон, возможно, опомнился бы и бросил свою искусственную блондинку.
Не будь Калеба, все было бы в порядке.
Но Калеб существовал.
Упрямый Роланд примирился с этим фактом. Потом он вознамерился позаботиться о том, чтобы дурная кровь, которую мальчик унаследовал от матери, не вышла на поверхность.
Что касается самого Калеба, то он понимал теперь, что потратил большую часть своей юности на ублаготворение деда, который в малейшей его неудаче видел доказательство того, что гены Кристал Брук так и не удалось до конца искоренить.
Оглядываясь теперь назад, Калеб видел, что сначала, пока была еще жива его бабушка, ему жилось не так уж плохо. Тяжело переживая свою ужасную потерю, Мэри Вентресс постепенно все же немного оправилась от горя и перенесла свое естественное материнское чувство на внука.
Мэри сумела полюбить Калеба, хотя ей так и не удалось до конца изжить свою ненависть к родившей его женщине. Каждый раз, когда Калеб думал о бабушке, он сразу вспоминал ее неизменную печаль, которую невозможно было скрыть. Он всегда знал, что каким-то образом виноват в этом глубоком страдании Мэри Вентресс.
После ее смерти восемь лет спустя задача воспитания Калеба перешла к Роланду. Франклин и Филлис активно помогали ему в этом. Племянник и племянница были не меньше самого Роланда озабочены тем, чтобы не позволить Калебу повторить ошибку отца.
Калеб прекрасно сознавал, что всю жизнь ему приходилось расплачиваться за те дешевые снимки его матери. Он лучше кого бы то ни было понимал, что такое шантаж.
Если существовало что-то способное пробудить в нем зверя, так это шантаж. Если существовал тип женщин, с которыми он поклялся никогда не связываться, так это женщины, что давали повод шантажировать себя мерзкими снимками голой плоти, как те, где фигурировала его мать.
При мысли о том, что он собирался завести роман с Сиренити Мейкпис, Калебу захотелось разнести вдребезги тяжелую стеклянную крышку своего письменного стола.
— Кто делал снимки? — Калеб заставил себя говорить отстраненным, нейтральным тоном. Это было нелегко. Он не привык иметь дело с такой неистовой яростью. Но у него за плечами были долгие годы практики по сдерживанию всех эмоций, и он весьма в этом преуспел.
Я много в чем преуспел, с горечью подумал он. Сиренити, казалось, в первый момент не поняла вопроса.
— Что вы имеете в виду? Разумеется, снимки делал фотограф.
— Как звали фотографа? На кого он работал?
— А, теперь понимаю, — ответила Сиренити. — Его зовут Эмброуз Эстерли. И он, к сожалению, не работал ни на кого. Его карьера уже много лет находится в скверном состоянии. Хотя одно время он считался прекрасным специалистом.
— Что вы говорите?
До Сиренити сарказм явно не дошел.
— О да. Знаете, он ведь работал в Лос-Анджелесе, в Голливуде. Но это было много лет назад. Говорят, даже шел в гору. Но у бедного Эмброуза проблема с выпивкой. Это его сгубило.
Она позировала голая какому-то дешевому, никому не нужному пьянчуге-фотографу. Рука Калеба сжалась в кулак. Снимки, должно быть, едва потянули на самый похабный из этих бульварных журналов.
— Понятно.
— С тех пор как Эмброуз несколько лет назад поселился в Уиттс-Энде, дела у него идут немного лучше, — продолжала Сиренити. — Ему удалось продать кое-что из своих работ, но выправить карьеру он так и не смог. Мне было жаль его.
— Поэтому вы и позировали ему? Из жалости?
— Да. Но и не только поэтому. Что бы там ни говорили об Эмброузе, нельзя отрицать, что он очень талантливый художник.
— Черт, проклятие. — Калеб стал смотреть вниз с двадцатого этажа на Четвертую авеню, которая лежала прямо под окном его офиса. Предметы и люди внизу казались далекими-далекими — в последнее время почти все окружающее казалось ему таким. Так ему больше нравилось. Так было проще. Во всяком случае, до недавнего времени.
Это его тщательно соблюдаемое эмоциональное дистанцирование было сначала средством защиты от немого упрека, который он видел в глазах дедушки и бабушки и остальных членов семьи. Но в последнее время ему стало казаться, что это чувство клинической отстраненности, служившее ему опорой все эти годы, стало каким-то непостижимым образом усиливаться.
Теперь временами у него возникало такое ощущение, будто он теряет свою материальную сущность. Вокруг него по-прежнему шла обыденная жизнь, а он лишь делал вид, притворялся, что является частью происходящего, зная, что в действительности он не участник событий, а просто сторонний наблюдатель. Ничто его не касалось, и сам он не был уверен, что может к чему-то прикоснуться.
Словно постепенно он превращался в призрак.
Но Сиренити Мейкпис протянула руку и каким-то образом его ухватила. Калеб был бессилен это объяснить.
В тот день, когда она вошла к нему в офис, из каких-то его глубин вновь начали всплывать эмоции — сильные, возбуждающие, опасные. Первое, что он почувствовал, было примитивное, электризующее желание. Оно заставило его ощутить, что он живет, — такого ощущения он не испытывал уже целую вечность.
А теперь он испытывал гнев.
Ему следовало бы понимать, что Сиренити слишком невероятна, чтобы не таить в себе, какого-нибудь сюрприза.
— Эти снимки, должно быть, очень интересны, мисс Мейкпис, — сказал Калеб. Он подумал о тех старых фотографиях и газетных вырезках, что были заперты в маленькой шкатулке, принадлежавшей его матери. Компрометирующие фотографии. Материал для шантажа.
Эта шкатулка, аляповатая коробка, инкрустированная имитациями драгоценных камней, была единственной вещью, которая осталась ему от Кристал Брук. Роланд Вентресс вручил ее ему в день его восемнадцатилетия и сопроводил подарок еще одним серьезным предостережением — не повторять ошибок отца.
Калеб лишь один раз открывал шкатулку. С тех пор она оставалась закрытой и надежно спрятанной.
— У Эмброуза, может, и есть проблема из-за спиртного, но фотограф он талантливый, — проговорила Сиренити, и при других обстоятельствах это могло бы прозвучать как трогательное выражение верности дружбе. — Фотографии, для которых ему позировала я, большинство людей сочло бы произведениями искусства.
— Снимки, на которых вы в голом виде вроде бы просто лежите? Бросьте! О каком искусстве тут можно говорить? Фотографии такого сорта печатают в дешевых журналах для мужчин.
— Не правда. — Она была явно шокирована его бескомпромиссной позицией. — Эти фотографии вообще не были опубликованы, но если бы были, то, уверяю вас, никак не в одном из подобных журналов. Работы Эмброуза слишком хороши для таких изданий. Они заслуживают того, чтобы их вывесили в лучших галереях.
— Сам-то он точно заслуживает того, чтобы его повесили, — пробормотал Калеб. — Послушайте, вы можете больше не распространяться насчет их художественной ценности. Я прекрасно знаю, что за фотографии делает Эмброуз Эстерли.
— Правда? — Ее лицо засветилось радостью. — Не хотите ли вы сказать, что в самом деле видели его работы?
— Скажем так: мне знаком этот стиль. Очевидно, что у него талант на фотографии, которые могут быть использованы в целях шантажа.
— Но эти снимки совсем не такие, — запротестовала она. — Я пытаюсь вам это объяснить.
— К черту все ваши объяснения! — Последовало несколько секунд недоуменного молчания, прежде чем смысл сказанного дошел до собеседницы.
— Выходит, отправитель записки был прав, — медленно проговорила Сиренити. — Вы не одобряете художественную фотографию обнаженной натуры. Значит ли это, что вы захотите отказаться от нашей деловой договоренности?