Лекарство против страха
— Да боже упаси. Просто меня факты интересуют.
— Понимаете, факт факту рознь. Для наблюдательного человека маленький штришок какой-нибудь, деталька — уже факт, почва, так сказать, для умозаключений…
Я с интересом посмотрел на него:
— Что-то я никак вас не пойму, Виссарион Эмильевич.
— Да тут и понимать нечего, — сердито сказал Фимотин. — Белые пуговицы к сорочке черной ниткой пришиты — это ведь пустячок. Офицер милиции в полной форме несет к себе домой пельмени либо микояновские котлеты готовые — пустяк? А большей частью в столовой обедает — ерунда? Ага. Но кто не слеп, тот видит: дома или там семьи у человека нет. Нет! — с торжеством закончил он.
— Но я тоже домой пельмени покупаю, — с недоумением сказал я. — Это же еще ничего не значит.
— Вы себя с Поздняковым не равняйте, — возразил Фимотин. — Вы человек молодой, и супруга ваша, надо полагать, еще готовить не обучилась, все, как говорится, впереди…
— У меня и правда все впереди, — заметил я, — поскольку я еще и супругой не обзавелся.
— Тем более! — Фимотин воздел палец. — А Поздняков обзавелся. Да еще какой! Анна Васильевна человек настоящий, ученый, можно сказать, и связалась с этим… Э-эх! Я вам вот что скажу: когда у генерала жена ничтожная, она все одно генеральша. А когда у профессорши, вот, скажем, как у Желонкиной, муж милиционер, так и она, выходит, милиционерша!
— И что ж в этом такого?
— Стыдится она его и жить с ним не хочет, а — надо…
— Да откуда вы все это знаете? — спросил я сердито.
— Знаю, и все… — Фимотин походил по комнате, досадливо кряхтя и вздыхая, остановился передо мной, взял меня за пуговицу: — Сын мой с ихней дочкой знаком.
Вон что! Ну, это другое дело. С Дашей Поздняковой я уже разговаривал: симпатичная девчурка, горячо любит отца, защищала его как могла. Прилежная студентка, мать свою очень уважает, удручена семейной ситуацией, хотя разобраться в ней, по молодости, еще не может…
Достав из портфеля бланк протокола, я протянул его Фимотину:
— Напишите, пожалуйста, все, о чем мы с вами говорили.
Фимотин отказался наотрез:
— С какой стати я еще чего-то писать обязан? Разве моего слова недостаточно? — И съехидничал: — Или вам на слово не верят?
— У нас делопроизводство по закону — в письменной форме, — улыбнулся я. — Да что вам стоит написать? Вы же не отказываетесь от того, что видели Позднякова нетрезвым?
— Что значит — не отказываюсь… — пробормотал Фимотин. — Я ведь сказал, что думал… А вдруг он не пьяный был, вдруг мне показалось? Я вот так, за здорово живешь, напраслину на человека писать не буду.
— А сказать инспектору вот так, за здорово живешь, можно?
— Я только о своих наблюдениях вам сообщил… Ну, неофициально, что ли.
— Ну конечно… Может, это и не наблюдения вовсе ваши, а предположения были? А? Так же, как и «прозорливость» ваша? Ведь вы же не то чтобы догадались, или предвидели, или почувствовали, что Поздняков в пьяном виде на газоне заснет и у него удостоверение и оружие вытащат. Вы это знали — вам сын рассказал!
Фимотин круто повернулся ко мне, сказал резко:
— Ну и сын! Ну и знал! И что с того? Неправда, что ли? Напился и валялся, как свинья. Я и знал, что так будет!
— Откуда же вы знали?
— А оттуда, что Поздняков ваш — хамло, жлоб! Милиционер — он милиционер и есть, все они пьяницы! Анна Васильевна, — голос Фимотина неожиданно переломился, стал умильным, почтительным и сочувственным, — вот человек, профессор, а этот хам жизнь ей заел… Дурочка она, давно надо было в руководящие инстанции писать, гнать его в три шеи с квартиры!
Сдерживая душившую меня злость, я сказал вежливо и тихо: — Вы себя интеллигентом считаете. И Желонкина вам импонирует, тем более что почти профессор она, и квартира у нее трехкомнатная — есть где сыну с молодой женой поселиться, ваш покой на старости не ломать. Одна только преграда — Поздняков там проживает. А тут случай сам в руки катит. Отчего же не накапать, втихую этак, ядовитенько и безответственно. А? Позднякова из милиции выгонят, глядишь, и Желонкина от него избавится, вам ведь такой свояк — в чёботах — не нужен? Только не получится по-вашему, не надейтесь… — Я перевел дух и закончил: — С Дашей я разговаривал, хорошая она девушка. Вашего парня, Виссарион Эмильевич, я не знаю. Но на одно надеюсь: что он совсем на вас не похож…
… На базарной площади, примыкающей к южной стене дворца герцога Альфонсо д'Эсте, я купил за тринадцать флоринов серого сухоногого осла с задумчивыми влажными глазами, выдающими нрав обжоры и лентяя, и получил в придачу ковровый седельный мешок, сильно истертый, но еще вполне пригодный. Прекрасную широкополую шляпу черного шелка, на алой подбивке, докторскую мантию и книги свои побросал в мешок, а за девять флоринов приобрел свиные сапоги без рантов, неношеную хлопковую голубую рубаху, медные шпоры с дребезжащими звездчатыми колесиками и тяжелую резную трость, которая была хороша тем, что, потянув за ручку, можно было вытащить на свет божий два локтя булатного клинка.
В тратторию «Веселый каплун» я вваливаюсь с друзьями и кричу с порога пузатому трактирщику:
— Луиджи, неси на стол все лучшее, доктор Гогенгейм покидает тебя навсегда!
— За мой счет? — бурчит Луиджи, и не понять, рад он разлуке со мной или опечален ею.
— Сегодня плачу я! Ученые отцы не решились выпустить меня из города без гроша, краснея за мою нищету и за свою скупость!
И выстраиваются на дощатом, добела выструганном столе ровные ряды бутылок с вином фалернским и тосканским, мальвазией, запотевшие глиняные кувшины с душистым изюмным вином и смирненской настойкой. Принесли серебряные с чернью чаши и стаканы цветного дымчатого стекла венецианского, и велит хозяин слугам подать для прощального бала, что правит напоследок отправляющийся по белу свету молодой доктор Гогенгейм, дорогую посуду, из английского олова отлитую, и на тарелках этих, нарядно белых, сияющих, возлежат румяные цыплята, стыдливо светит прозрачными от жирка боками молочный поросенок и сочится кровью чуть прихваченная пламенем телятина.
И огонь во рту от баранины по-лангедокски гасим мы бокалами белого, розового и алого вина, и веселье наше вздымается над пиршественным столом, как дым над полем битвы. Присоединяются к празднеству голодные студенты, и случайно забежавшие знакомые, и не случайно обретающиеся в траттории незнакомые побирушки. А я кричу гулящим девицам, собравшимся журчащей стайкой в уголке:
— Эй вы, чертовы монахини, невесты Люцифера, идите за наш стол! Только благодаря вам я не удавился здесь за шесть лет занудства! Любимые мои цветочки, сладкие плоды садов греховных, идите, чтобы я мог вас обнять всех сразу!
— Рук не хватит всех обнять сразу! — смеются девицы. — Лучше, мессир доктор, по очереди…
— Хватит! — кричу я, счастливый и хмельной. — Хватит рук, чтобы обнять вас всех, и хватит ног, чтобы обойти мир, и хватит сердца, чтобы раздать всем страждущим, и утробы моей хватит, чтобы пировать во всех застолицах добрых людей…
— А хватит ли денег, чтобы пировать во всех застолицах? — шипит прибившийся к столу человек с зеленоватым трусливым лицом фискала.
С хохотом отвечаю ему:
— Об этом пусть заботятся те, у кого коротки руки и слабы ноги! Те, кто тратит сердце только над расстегнутым кошельком…
А пьяненький трактирщик Луиджи, поглаживая меня по плечу, говорит:
— Дня на три в дорогу я тебе еды дам. А потом как будешь?..
— Сказано в евангелии от Матфея: «Взгляните на птиц небесных — они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, и отец ваш небесный питает их». И меня пропитает милостью своей…
— Первый раз слышу, чтобы ученый доктор подавался в бродяги и на милостыню нищенскую уповал, — говорит с досадой и злостью фискал.
— Дурак ты, братец, — отвечаю ему. — Я не на милостыню нищенскую уповаю, а на благодарность людскую за ум свой быстрый, руку твердую, глаз верный — главных помощников милосердного сердца лекарского!