Жила-была Клавочка
Но с пением пока не получалось, потому что Липатия никак не могла вспомнить мотив и слова единовременно, а вспоминала в розницу, и песня не складывалась. Клава громко икала, наглотавшись колючего шампанского.
— Нет, ты мне объясни, почему это я всегда третья лишняя? Если б размазня была вроде Клавки или старуха вроде тебя, тогда б у матросов нет вопросов. Так или нет?
— Объясняю, — враз протрезвев от обиды, сказала Липатия Аркадьевна. — Вы, Тамара, хорошая женщина, но, извините, неинтеллигентная. Вы задаете проблемы, которые давно решены человечеством. Вот, например, знаменитый Леопольд Миронович. Умница, чудо, какой талант, в меня — без памяти! Стреляться хотел.
— Чего же не застрелился?
— Да, так о несоответствии и одиночестве, — невозмутимо продолжала клокочущая от незаслуженных обид Липатия. — Женщины нужны для семьи и для страсти, и делятся они не по красоте и тем более не возрасту — это вообще, я извиняюсь, не принцип, если хотите знать, — а исключительно на жен и гетер.
— Ч-чего? — икнув, переспросила Клава.
— Точно! — Томка стукнула кулаком по столу и выругалась. — Точно, подруги, гитары мы, поиграют и откладывают. И бегом к своим законным. А еще говорили мне, что имя все определяет.
— Имя? — насторожилась Клава, сразу перестав икать.
— Имя, подруга, вот я — Томка, так мне всю жизнь мою томиться. Ты — Клавка, тебе кланяться.
— А я?
— А ты всю жизнь к мужикам липла, как пластырь, потому-то тебя с эстрады и выперли. Ну, чего, чего вытаращилась? Вцепиться в меня хочешь? Попробуй, я тебе последние волосенки начисто сведу.
— Девочки, девочки, — заверещала Клава. — Поцелуйтесь, девочки, милые, ну, прошу, ну, умоляю в смысле…
Поцеловались. Липатия поплакала, еще выпили, кое-как песню спели. А потом хорошо помолчали, душевно, и Томка сказала:
— Мы сверху только запачканные, вот что я вам скажу. А внутри мы чистые и, если нас погладить хоть маленечко, сверкать начнем, что хрустальные бокалы. Точно говорю, подруги, на нас весь мир держится, мы, можно сказать, последний его шанс.
Так сказала истасканная, перештукатуренная, все знающая Томка, тринадцать лет глядевшая на мир из окошка кассы предварительной продажи железнодорожных билетов. Ее бросали и предавали, ее спаивали и продавали, а она все равно в хрусталь свой верила. И звенел тот хрусталь в ней в тот забубенный ее вечер, потому что исполнилось Томке ровнехонько тридцать три годика.
А на другой день Клаву лишили квартальной премии. Десяти рублей, на которые она очень рассчитывала. Но не просто лишили, а изъяли, и это было особенно обидно.
После обеда Наташа Маленькая принесла ведомость.
— Распишись.
Клава расписалась, Наташа забрала ведомость, но, вместо того чтобы выдать десятку, сказала:
— Тебе Людмила Павловна велела зайти. Сейчас же.
Клава испугалась. Она вообще безотчетно боялась всякого начальника, но начальника в кабинете боялась неизмеримо больше. Кабинет как в степень возводил живущий в ней трепет, обладая самостоятельным влиянием, как обладает самостоятельным влиянием, скажем, каток для трамбовки асфальта, катится будто без человека, будто сам по себе, а попробуй-ка не уступи ему дорогу. Так и кабинет с ковровой дорожкой, голым, как Манежная площадь в полночь, столом и дубовыми панелями катится на подчиненного, а уж коли в него вызывают, то и самые отчаянные останавливаются перед дверью, чтобы начать вхождение с левой ноги.
— Вызывали меня? — спросила Клава, от страха забыв поздороваться.
— Признаешь себя виновной? — выдержав бесконечно начальственную паузу, спросила Людмила Павловна.
Клава начала многословно объяснять, но все равно получалось, что сводка потерялась сама собой, без всякого Клавиного участия. Людмила Павловна слушала молча, и Клава стала увядать, еще не закончив рассказа.
— Вот твоя премия. — Начальница открыла папку и показала Клаве десятку. — Порядочные люди сами от нее отказываются, если понимают, что она незаконна. Ты могла это видеть в кино.
Для Клавы эти десять рублей были не премией, а долгом Липатии Аркадьевне за перешитые брючки из искусственного вельвета. Брючки эти стали узки мапе Оле, и мапа Оля предложила Клаве их совсем по дешевке. Клава обрадовалась, отдала деньги, и перешивать пришлось в расчете на премиальный червонец. И теперь она молчала не от несогласия, а от напряженных арифметических действий. Конечно, очень правильно поступил тот принципиальный товарищ в кино, который отдал свою премию как незаслуженную, но у него же наверняка с долгами был полный порядок. И Клаве сейчас было очень стыдно не перед коллективом, не перед страной и даже не перед Людмилой Павловной — ей до ушного пожара было стыдно перед Липатией Аркадьевной, уволенной год назад и теперь перебивающейся случайными заработками.
— Ты нанесла коллективу моральный удар, — говорила тем временем Людмила Павловна, все еще держа купюру за уголок на уровне глаз. — Поэтому я считаю, что будет правильно, если ты откажешься от премии в пользу пострадавшего коллектива.
— А брючки? — шепотом спросила Клава.
— Можешь быть в них, — великодушно согласилась начальница, которая все-таки была женщиной. — Если тебе хочется, я не возражаю.
Клава смотрела тупо, окончательно перестав соображать. Впрочем, от нее и не требовалось соображать, от нее требовалось «принять к сведению».
— Значит, товарищеский чай по случаю удачного завершения квартала за твой счет. Ты все поняла? Я передаю твою премию Наташе Маленькой для закупок. — Начальница поправила очки, подождала слез, не дождалась и помягчела. — На чай можешь прийти в брюках.
На чай Клава в разрешенных брюках не пошла, потому что их не на что было выкупить. Конечно, Липатия Аркадьевна отдала бы и так, но Клава считала это бессовестным и наврала, будто брюки ей начальница носить запретила. Понятное дело, чай (это ведь везде так называется: «чай») в десятку не уложился, Веронике Прокофьевне пришлось потрудиться над калькуляцией, но на всех вышло заметно меньше, чем обычно. Девочки обрадовались без вопросов, а Галина Сергеевна справилась:
— Торты подешевели? Или конфеты?
— Сомова угощает, — съязвила Вероника Прокофьевна.
— Понятно, — сказала заместительница, ощутив в руках еще один серьезный козырь.
Клава все приняла как должное — раз велели, какие еще сомнения! — никому ничего не сказала, но, выйдя тогда из кабинета, почувствовала такую тоску, такую потребносгь, чтоб хоть за поллитру пожалели, что, пострадав и пометавшись, позвонила давнему, Томкой предложенному «анальгину» на работу и попросила прислать сантехника в квартиру номер семнадцать. Такой договоренности, правда, не было, и слесарь одиннадцать раз являлся незваным: жаждал утвердиться. Но Клава проявляла решимость и с помощью Томки всегда выпроваживала гостя несолоно хлебавши, а сейчас, сидя на девичнике, украдкой поглядывала на часы. Первой обычно уходила мапа Оля, и Клава держалась подле, чтобы сбежать под прикрытием. И как только мапа Оля поднялась («К сынуле!..»), выскользнула следом.
Слесарь ждал, хмуро подпирая стену. Поворчал насчет баб, которые время рассчитать не могут, и поехал на их этаж следующим лифтом: за счет разницы в лифтах Клава должна была
отпереть входную дверь и крикнуть Липатии (если она дома), что-де это она, Клава, пожаловаться на головную боль и попросить до утра не беспокоить. Потянув время, Клава вошла в свою комнату, где, по-крысиному нацелившись, уже сидел сантехник; достала поллитру и отправилась в ванную. Приняв душ, надела тот самый халатик, из которого торчала частями, и, превратившись таким образом в люля-кебаб, вернулась к себе. А слесарь к тому времени прикончил ровно половину бутылки.
Женщину можно лишить любви, но лишить ее надежды на любовь еще никому не удавалось. Сколько бы раз она ни обманывалась, сколько бы раз ее ни обманывали, женщина упрямо будет верить, имея один шанс из тысячи. Так уж она создана, и никакие социальные, научно-технические и прочие сдвиги ничего изменить не могут. И когда подвыпивший гость схватил Клаву в дверях, ей сразу же почудилось: любит. Любит! Ну, не может же с таким пылом тащить, если в сердце ледышка? Или может? А?.. Нет, не может, не может, и Клава то ли от обиды из-за десятки, то ли с трех глотков вина на «чае» бахнула: