Самовар
Семья подалась из голодного промерзшего Петрограда на хлебную Украину, к родственникам, и сгинула в дыму Гражданской войны – а либо вырезали в погроме, либо успели откатиться в Польшу, Чехословакию или далее.
Товарищ Бауман был поставлен партией на хозяйственную работу, поднимал страну и рос вместе с ней, восстанавливал железнодорожный транспорт, за руку здоровался с Кагановичем и Орджоникидзе, ездил в Швецию и Германию закупать локомотивы, получил орден Красного Знамени, личный паккард, портрет Сталина в кабинете, стал директором Коломенского паровозостроительного завода.
Проснись, вставай, кудрявая, на встречу дня!
Поездки в Германию ему и намотали в тридцать восьмом. Неделя на конвейере, сапогом в пах, табурет по почкам – подписал: немецкий шпион. Десять лет.
Поставили его в лагере, новичка-дурачка, бригадиром на общие, и в первый же день блатные, которых гнал он с дурным директорским понтом работать, перебили ему ломом ручки-ножки, чтоб не докучал. Такое было бригадирское место.
Ну что. Организм истощенный, раздробленные кости не срастаются, обморожение, инфекция, гангрена – и отчекрыжили в больничке сердяге конечности под самый корень.
А за стенкой, в клубе, как специально, дети начсостава новогодний хороводик водят и поют:
– Срубил он нашу елочку под самый корешок.
И тогда только, впервые за много лет, залился Лев Ильич неудержимыми слезами. Плачь не плачь, а что еще делать... Жена в ОЛЖИРе, сын в детдоме под другой фамилией, и сам считай уже не существуешь.
Но тут как раз пошли обмороженные с финской войны, тысячами и десятками тысяч, зима знаменитая, и стали появляться первые спецгоспиталя для самоваров. А вначале всегда бывает неразбериха, вдобавок еще справедливый нарком Берия реабилитирует невинных жертв Ежова, и оказался Лев Ильич первым пациентом нашего заведения. Отец-основатель.
И вот ведь что типично: сидел в лагерях – и ничего не понял! Ничего. Комиссар в пыльном шлеме – и все тут. Кличка «Старик» ему даже льстит – мол, как же, как у Ленина в подполье.
Особенно его ненавидит Жора.
– Ведь мы же в пионерах на вас молились! – шипит он. – Герои Революции и Гражданской войны!
– Молиться не надо. А без идеалов нельзя. Правильно верили.
– Что – правильно?! В тылу спецпайки жрать правильно? А мы: «Комсомолец – на самолет!» «Комсомолец – в военкомат!» А ты знаешь, что Жданову, жирному борову, в сорок втором году, в подыхающем с голоду Ленинграде, клизму ставили, делали кислородное орошение толстого кишечника – еду в говно не успевал переваривать!
– И тебе клизму ставят, так что.
– Что?! А то, что я свой колит с геморроем на подводных лодках нажил. Профессиональное заболевание: в подводном положении гальюн не продувают. Все и терпят. Днем, по крайней мере. Можешь демаскировать позицию, если кто сверху висит, и вообще воздух высокого давления на это расходовать запрещено. Его и так в обрез, потом нырнешь поглубже – и не продуешься, там и останешься.
– Вот то-то ты, видно, до сих пор не продулся. А лучше б там и остался.
– Я там и так остался. А что спасся – так моей вины в том нет.
Как нам осточертели наши наизусть известные истории. А куда от них денешься.
Жорину лодку утопили в сорок третьем в Баренцевом море. Немецкий эсминец загнал их на банку и разделал на мелководье, как Бог черепаху. Глубинной бомбой разворотило корму, но переборки задраенных отсеков выдержали давление небольшой глубины, центральный пост и носовое торпедное уцелели.
В гробовой темноте затонувшей лодки живых осталось одиннадцать, оглохших и задыхающихся. Была надежда – аварийный запас сжатого воздуха для носовых аппаратов. Корпус тек, по пояс в ледяной воде, хрипя и считая время, дождались ночи и стали выбрасываться через торпедную трубу – по двое. Спасение кинули жребием, тянули спички из командирского кулака в пятне фонарика. Жора, старшина торпедистов, шел седьмым, в паре со штурманом. После них не вынырнул никто – воздух кончился.
– А одиннадцатый номер кому достался, а? Сашке Ермолаеву, моему младшему торпедисту, первогодку! салаге! Ему восемнадцать всего исполнилось! Крышку-то кто задраит, рычаг кто нажмет? последний нужен, смертник. А почему не командир – ведь морской закон, последнему покидать корабль? Ладно командир – а замполит? Он на что еще нужен? «За Родину, за Сталина, не щадя жизни!» С-сука... И ведь не постыдился – во второй паре.
С сотого пересказа возникает такой эффект, что перестаешь слышать голос рассказчика, просто идет вообразительный ряд. Теснота – только протиснуться, железные переборки всегда мокрые от фильтрации и конденсата, свет тусклый – экономия, от вечного холода коченеешь, лодка-то не отапливается. Зато у мотористов, когда идешь в надводном под дизелями – баня преисподняя, грохочущие дизеля раскалены (потом их же, списанные с лодок, ставили на первые советские тепловозы ТЭП-1). Все грязные, заросшие, на походе никто не моется не бреется, пресная вода – только для пищи. Вентили и гайки – в слое тавота, от неизбежной ржавчины, заденешь ненароком – и сам в жирной смазке. Влажная койка еще хранит тепло и вонь чужого тела – одна на троих, лежит в них только сменная вахта, нет места: по-английски эта система так и называется – «теплая койка». В дизельном они наварены прямо на блоки цилиндров: гром, тряска, духовка. Зато торпедисты все напяливают под ватники – градусов восемь, почти температура забортной воды. Торпеды в тавоте, мелом на них пишут только в кино; в щелях боеукладочных стеллажей – койки... У электриков из аккумуляторных ям – пар хлора глаза и глотку ест, на качке соляная кислота выплескивается. И поверх всего – густой сортирный дух: по боевому расписанию мочатся прямо на месте, под рифленой палубой на закругленном дне внутреннего корпуса – все равно всегда дрянь плещется. Туда же, подняв мостки настила, оправляются и по-большому, если терпеть невмочь. Всунут ты меж механизмов, и за клепаной сталью – черная бездна со всех сторон. Одно слово – гроб.
– У немцев как было? Неделя – на позиции, неделя – отпуск домой! неделя – в ремонте. А у нас? Вернулся живой, попил спирта в базе, заправил-загрузил лодку – и назад в море! Вот и сходили с ума братки. Он – тронулся, ему – симулянт? – в штрафбат!
– Вот ты и тронулся.
– А мне было от чего.
Это верно. Выстрелиться через торпедный аппарат – спасение сомнительное. Это для лодки тридцать метров не глубина, а человеку – вполне достаточно Всплыть-то на поверхность ты всплывешь, нагрудник пробкой вверх выбросит, да при таком мгновенном подъеме кессонная болезнь тебе обеспечена – когда в лодке течь и воздушную подушку подперло до тех же четырех атмосфер. Об этом уже как бы не думают, тут лишь бы спастись из своей могилы на дне. Азот в крови вскипает, закупоривает сосуды, и помрешь ты в страшных муках... да на белом свете, на свежем воздухе.
Обмазались густо солидолом, чтоб дольше хранить тепло, честно разделили уцелевший у командира спирт по кружке: и пошли.
Жоре повезло неправдоподобно, прихоть войны – его подобрал утром плавучий госпиталь с английского конвоя, единственного живого; благо было лето и море было чисто. И доставил в Архангельск уже без рук без ног. Кессонка, некроз тканей.
И лет прошло черт-те сколько, а он все не успокоится. Следит, чтоб Маша утром не забыла завести его часы, которые висят на цепочке на спинке кровати: «Старшине первой статьи Георгию Аркадьевичу Матросову от командира 2-й дивизии подплава за отличную стрельбу». Как он их сохранил, как нигде не сперли?
Он остался в своем времени. Оно и понятно. Жизнь еще продолжается, а судьба уже кончилась. Это к нам ко всем относится.
– Знаешь, почему тебя Львом назвали, облезлого?
– В честь Льва Толстого.
– Как же. Он-то был христианин, непротивленец. Русский. А тебя назвали в честь Троцкого. Ты и по паспорту Лейба.
– Зря тебе союзники голову не ампутировали. Да его тогда и не знал еще никто, думать надо.
– А отчество – в честь Ленина, – глумится Жора.