Весы
– Вера, кто этот парень?
Парень был крайним слева. Он один не смотрел в объектив пустым взглядом. Он смотрел на Веру.
– Это Кынчо, – ответила она. – Пожалуй, твой единственный друг в гимназии… Хотя вообще-то у тебя не было друзей…
– Неужели я был такой нелюдим?
– Нет, просто они были тебе не нужны. Ты был полон доверху.
– Любовью?
– Вот еще. Идеями!
– По-моему, этот Кынчо был в тебя влюблен.
– Не замечала, – спокойно отозвалась Вера. – Зато замечала другое. Он тебе завидовал. Завидовал твоем; блеску, твоему авторитету в гимназии. А сам был очень способный парень.
– Понятно, – кивнул я. – Помимо всего прочего, я еще и увел у него девушку.
– Я тебе сказала, что не хочу говорить об этом. Я замолчал. На зеленый крашеный подоконник сел голубь и принялся с любопытством рассматривать нас.
– Хорошо, Вера! – сказал я наконец. – Разреши мне сказать на прощанье несколько слов. Я внимательно рассмотрел все фотографии. И убежден в одном. Мы бы ли счастливы. Мы получили все, что нам требовалось. Я действительно не помню своего прошлого. Но не думаю, чтобы такое повторилось в моей жизни еще раз.
Я говорил медленно, спокойно, не спуская с не глаз. При моих последних словах какой-то счастливы огонек вспыхнул на ее лице и тут же угас.
– Наверное, повторилось, – чуть слышно сказал она. – И еще не раз повторится.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что я тебя знаю. Да так, как даже Март не знает… Ты никогда не состаришься. В себе, в душе, хочу сказать…
– Я теперь другой, Вера, не такой, какого ты знал. Она помолчала, потом со вздохом заметила:
– Я в это не верю… Человек может потерять па мять… но не может потерять свою душу…
«А вдруг это правда? – мгновенно подумал я. Нет, не может быть. Или люди ошибаются, говоря обо мне. Или сам я совсем другой. Но не могут же все сразу ошибаться, да еще столь одинаковым образом».
– Хорошо, не будем больше говорить об этом. Скажи мне, по крайней мере, что стало с этим Кынчо?
– Он погиб в перестрелке… Дней за двадцать до Девятого сентября.
– Да, действительно жалко, – заметил я. – Вера, а почему ты не поехала вместе со мной в Софию, учиться?
Она так сильно покраснела, что я осекся.
– А что? Разве у меня плохая работа?
– Не в этом дело. Конечно, хорошая, лучше, чем у Марты, например… Я просто в принципе спросил…
– Скоро я ушел. Я знал, что больше, не увижу ее, сколько бы ни пробыл в Брестнике. А может быть, и никогда не увижу. Но этого я ей не сказал. Надо хоть раз послушаться Марту. Что бы ни было у меня впереди, незачем снова создавать праздные надежды и горькие иллюзии.
Дома, на маленьком столике, меня ждали мои детские рисунки. Я взялся за них не сразу – не много ли будет двух переживаний за одно утро? Но все же принялся рассматривать листы один за другим. Конечно, я был не в восторге. Рисунки оказались недурными, довольно грамотными для мальчишки такого возраста. Однако ничто в них не соприкасалось с искусством. Жизни не было в них, и чувства не было. Именно это меня удивило. Почему же я рисовал с такой страстью, если верить сестре и маме? Чего я искал в этих очертаниях старинных домов и что в них находил? Может быть, в самом деле одни формы и симметрии, как утверждал отец? Во всяком случае, я правильно оценил свои возможности, когда не стал художником. Вряд ли я бы мог им стать.
Я рассматривал пожелтевшие от времени листы, и все это время какая-то мысль упорно копошилась у меня в голове, не давая покоя, мысль без слов. Возможно ли это – мысль без слов? Уверяю вас, что возможно. Мы привыкли называть это желанием, не понимая толком смысла самого слова. Теперь-то я знаю, что чувство может мыслить точно так же, как и разум. Но не будем забегать вперед. Тогда, еще до того, как пришли слова, я думал или чувствовал, все равно: «Почему бы мне не взяться снова за карандаш? Почему не попробовать нарисовать что-нибудь?» Я даже не уверен, оформилось ли тогда это желание в написанные сейчас слова. Я спустился вниз – мама хлопотала у плиты.
– Мама, у тебя не найдется в доме листа бумаги? И карандаш, если можно…
Она призадумалась.
– Наверное, найдется. Кажется, где-то остались тетрадки: и твои и Мартины…
– Хорошо, мама, поищи, может, найдешь… Я вернусь через полчаса.
Но вернулся я только через час. Я обошел все село, вплоть до самых тихих и глухих проулков. Чем дальше, тем грустнее становилась картина. Рухнувшие заборы, провалившиеся крыши, осыпавшаяся штукатурка, из-под которой проглядывала глиняная плоть построек. Я наконец остановился на одной из них – самой заброшенной, самой прогнившей. И довольный вернулся домой. К моей радости, мама разыскала две чистых тетрадки и целый, нетронутый школьный альбом для рисования.
– Здорово! – воскликнул я. – Как только вернусь в Софию, куплю тебе роскошную шерстяную шаль.
– Есть у меня шаль, сынок.
– Я тебе куплю новую, настоящую.
Но рисовать я никуда не пошел. Только было собрался, и меня осенила новая, настоящая мысль. А почему не нарисовать приют? Тот самый охотничий приют, о котором просила Марта? Почему не выполнить хотя бы одно желание сестры прежде, чем я вернусь в свой проклятый город? В нерешительности я остановился посреди двора, там, где кома-то гладил мягкую влажную морду Сивки. Да, в самом деле хорошо бы, но смогу ли я? Не осрамлюсь и перед Мартой, и перед ее председателем? Ведь я в жизни не видел охотничьего приюта; по крайней мере, не помню, чтобы видел. И не имею представления, как он должен выглядеть.
Нет, я знал, как должен выглядеть приют охотника. Я это понял, как только уселся перед чистым листом бумаги. Я так волновался, что у меня в горле пересохло. В голове уже сложилась общая идея, но образ не приходил. Ничего, сынок, не отчаивайся. Проведи хотя бы одну черту, все равно какую, горизонтальную или вертикальную. И может быть, оно внезапно воскреснет перед тобой, такое, каким было всегда, – утопающее во сне и тенях, в блеске и красках человеческое прошлое.
Я чувствовал, что меня охватывает лихорадка. Провел черту – горизонтальную. И внезапно передо мной возник образ, – нет, не домика, а покрытого мягкой зеленью склона, на котором его будут строить. Я начал быстро рисовать. Трудно было только в самые первые минуты, дальше рука пошла с такой легкостью, будто никогда и не выпускала карандаша из пальцев. Скоро набросок был готов. Начало положено, теперь я действительно представляю себе, как будет выглядеть постройка. Надо только привязать ее к естественной среде.
На первый проект ушло полчаса, не больше. Он мне не понравился. Мне казалось, что в нем есть что-то чужое, не продуманное и не пережитое мной самим. Я поддался чужим образам, или чужим внушениям, которые приходили ко мне, не дожидаясь зова и не будя чувства. Но я был обязан подчиняться им, потому что своих у меня не было. Откуда они возникали? Да оттуда же, наверное, из глубин моей угасшей памяти. Я складывал их одно к другому, как складывают кубики, не имея ясного представления о целом. Я сделал четыре проекта, потом спустился вниз обедать.
– Тебе, сынок, не нравится как будто, – озабоченно сказала мама. – Я-то решила сварить тебе постной чечевицы для разнообразия. В детстве ты ее очень любил.
Разве можно ее не любить, – мамину чечевицу, приправленную чебрецом и дольками чеснока. Долой всякую чепуху из головы и берись за еду, иначе пропадет всякое удовольствие от чечевицы. Роскошная чечевица, просто чудесная, лучшей я никогда не ел, потому что я нарисовал. Я могу рисовать, я умею рисовать. Пока этого достаточно.
После обеда я сделал еще три эскиза. Изменил внутреннюю планировку и вынес обе спальни в полуэтаж под крышей. Последний проект показался мне самым удачным, самым функциональным, как сказала бы Лидия. И я тут же отшвырнул карандаш. Я переживал необыкновенное одушевление, – может быть, именно это чувство люди называют радостью творчества, – более сильное и более глубокое, чем все, что я испытал до сих пор. Как оно разнилось от тихой радости, от кроткого счастья, которое я пережил в первый день, в первые минуты, когда вся моя душа растворилась в зеленом сиянии дерева!