Это мой дом
Пятнадцатого числа каждого месяца мы праздновали день рождения.
В иные месяцы набиралось по десять новорожденных, и мы поздравляли их всех сразу. Лючия Ринальдовна готовила к чаю что-нибудь вкусное (счастливцы, кто родился летом, тогда угощение богатое – ягоды!), а отряд, которому принадлежал герой дня, что-нибудь ему дарил. Проснувшись поутру, новорожденный находил на стуле у кровати что-нибудь такое, о чем давно мечтал. Накануне он, конечно, долго не засыпал – все старался дождаться, когда и что ему положат. Но ни разу никто не дождался этой минуты: только под утро Галя неслышно клала подарок на стул у изголовья.
Явившись к чаю, новорожденный всегда находил у своего прибора еще и подарок от кого-нибудь из приятелей – безделушку, книгу; а Искра накануне работал как вол: его засыпали заказами на четверостишия, двустишия, только что не на оды! Он писал всегда с готовностью, только спрашивал:
– А что ты хочешь выразить?
Среди тех, чье рожденье праздновалось 15 декабря, была Анюта – мы знали это из ее бумаг.
Встав утром пятнадцатого, она с недоумением оглядела свой стул и спросила:
– Чье это, девочки?
– Твое, конечно! – сказала Лида. – Это тебе подарок. Мы же сегодня празднуем всех, кто в декабре родился.
Наташа соскочила с кровати и прошлепала босиком к сестре.
– Смотри! Смотри! – кричала она. – Кошелечек! Поясок! Книжка!
Наши ребята были не из балованных. Но и такого безмерного удивления, получив подарок, тоже никто не испытывал.
Выяснилось, что Анюте никогда ничего не дарили, а про дни рождения она только читала в книжках. Она сказала это не жалуясь. Просто сказала:
– У нас рождения не справляли. Дядя говорил: «Нелепый обычай праздновать приближение к смертному одру».
– Ух ты! – сморщив круглое румяное лицо, воскликнула Зина. – Веселый у тебя дядя!
А Галя потом призналась, что едва не сказала просто: «Дурак твой дядя!» – но вовремя прикусила язык.
Однако пояс, кошелек, книжка – это было еще не все.
В начале декабря Искра попросил у меня пятнадцать рублей. Я не стал спрашивать на что, и выдал. Вернувшись из города, он показал мне рисованный воротничок – такие продавались тогда, – голубой, с золотыми крапинками но краю.
– Как на ваш глаз, Семен Афанасьевич? Если подарить, понравится? – сказал он, глядя в сторону.
Я чуть было не спросил, кого это он хочет одарить, но спохватился и сказал бодро:
– Очень красивая вещь!
К чаю Анюта нашла у своего прибора этот воротничок и сборник рассказов Житкова. И вдруг вошел Сизов, держа в руках… щенка!
– Семен Афанасьевич, – сказал он накануне, – можно, я схожу домой?
Он впервые отпрашивался домой, с тех пор как жил у нас.
– Захвати с собой кого-нибудь из ребят, познакомь с бабушкой и тетей, – посоветовал я.
Я знал: если он пойдет не один, то поостережется дерзить своим.
Галя очень взволновалась, заставила переодеться, проверила, чист ли носовой платок, оглядела Славу напоследок, и он пошел вместе с Горошко и Литвиненко. Лева вернулся потрясенный приемом – тем, как дома обрадовались Славе, а главное, угощением: «Вот такие маленькие-маленькие печеньица, а положишь в рот – тают!» Я уж старался не думать о том, сколько он там уплел этих маленьких-маленьких печеньиц… Горошко притащил небольшой деревянный ящик, Слава – щенка. Вот зачем он ходил домой!
Куда девалась Анютина сдержанность! Она улыбнулась, она взяла щенка на руки и, глядя на Сизова сияющими глазами сказала низким взволнованным голосом:
– Спасибо, большое спасибо!
Потом повернулась к Искре:
– И тебе спасибо! И всем-всем спасибо… – Губы ее дрожали, но она не заплакала, а, глотнув, повторила еще тише: – Большое спасибо!
Щенок был толстый, неуклюжий и, как вскоре выяснилось жаден и глуп. Ему накладывали еду в миску, он погружал в нее голову и так торопился и чавкал, что больше расплескивал, чем съедал. Как бы ни был сыт, он не мог равнодушно смотреть, когда ел Огурчик, и торопливо ковылял к его миске. Огурчик всякий раз уступал ему и глядел снисходительно словно говоря: «Глупый ты, глупый». Щенок жадно, со свистом втягивал всякую еду и прямо на глазах раздувался, как шар. И хоть имя Шарик вполне шло к нему, ребята быстро прозвали его Упырем. Они тормошили его, безуспешно учили давать лапу, однако ни в чьем сердце он не занял места Огурчика. И в Анютином тоже.
К Сизову Анюта относилась хорошо – видно, с ним прочно связано было воспоминание о том милом ей дне. Она ведь не видела его неуклюже моющим полы и отлынивающим от прополки, не читала в сводках о его лени и грубости – словом, она еще не видела его во всей красе. Был, правда, в самом начале этот роковой вопрос в классе – можно ли поднять не руку, а ногу – и душ иронических похвал… Но больше за эти месяцы при ней ничего такого не случалось.
«Неужели произойдет такое волшебное превращение и он станет другим? – думал я. – И совершит чудо ничего о том не знающая девочка – совершит просто потому, что она существует, на свете?»
И вместе с Зиной я готов был радоваться тому, что нахалы робеют, когда влюбляются.
* * *– У меня к вам сложный разговор, Семен Афанасьевич.
– Садитесь, пожалуйста, Ольга Алексеевна, я слушаю вас.
– Может быть, походим по саду?
Ольга Алексеевна пришла в необычный час – идут занятия в первой смене. Должно быть, у нее нет уроков, а разговор и в самом деле предстоит сложный, если она сама пришла, не прислала записку, не дождалась меня – я ведь в школе бываю часто.
Накидываю на плечи пальто, и мы выходим в сад. Тут очень тихо. Вот скамья меж двух яблонь, ветви их сгибаются под тяжестью снега. Можно смахнуть снежный пуховик с скамьи и сесть, но Ольга Алексеевна идет все дальше.
Мне неспокойно, я вижу: она очень встревожена – и жду.
– Семен Афанасьевич… Вы ведь знаете, школьная он библиотека на мне… Так вот, неприятная такая вещь: у меня стали пропадать книги. Ну, вы знаете, мы не бог весть как богаты. Однако библиотеку собирали с любовью. Есть книжка с автографами. Нам Пантелеев прислал «Республику Шкид» со своей надписью – в ответ на мое письмо. Ну и еще кое-что. Так вот… некоторых из этих книг нету.
Я молчу: пусть выскажется до конца. Наверно, она в любом случае поделилась бы со мною своим огорчением. Но сейчас, хотя ничего такого не сказано, я уже почти знаю – это касается нас, нашего дома.
Она, видно, надеялась, что я помогу ей договорить. Она смотрит на меня вопросительно. Но я жду. Жду и молчу.
– Семен Афанасьевич! – говорит она быстро, отчетливо, без прежних заминок. – Мне очень не хочется вас огорчать, но я думаю… я боюсь… я почти уверена… Одним словом, я подозреваю Якушева.
Ждал я этого имени? Не знаю!
– Какие у вас основания?
– Книги стали пропадать с его приходом. Прежде, когда его не было в библиотечном кружке, книги не пропадали. Конечно, совпадения бывают… И так не хочется думать…
Она ни в чем не виновата. Она не могла не сказать мне о своих подозрениях. Кому же, если не мне? Спасибо еще, что не пошла сначала к Якову Никаноровичу. Но до чего мне сейчас неприятно ее лицо, ее голос!
– Я разберусь, – говорю я после тягостного молчания.
– Я понимаю, что очень огорчила вас. Но ведь я должна была сказать вам, верно?
Вижу – она все поняла. И с облегчением, оттого что неприязнь мою смывает ее прямой взгляд, говорю ей от всего сердца:
– Спасибо, Ольга Алексеевна. Постараюсь разобраться. И сделаю это осторожно.
Трудно было мне дождаться возвращения ребят из школы. Давно уже я не испытывал такой тревоги. Если б не тот случай в вагоне, я бы и слушать не стал. Ведь Виктор все время со мной, с нами. Он такой же, как все, – учится, работает, смеется, как все. Скупость? Да, это есть. Но скупость – не воровство. А тот давний случай… Мало ли что было! Было – и прошло. Почему я сразу не сказал Ольге Алексеевне: «Непраавда, Витя тут ни при чем»? Есть доверие, при котором свидеетели не нужны, доверие, которое не задумывается. Ведь если бы она сказала мне это о Мите, о Лире, об Искре, о Лиде – да почти о любом из моих ребят, я, не дослушав, ответил бы: «Это неправда!»