Повторение судьбы
Никто никогда не понимал меня так, как она. Все вокруг знали только шероховатую оболочку, в которой жила я – резкая, холодная, напуганная своей инаковостью и оттого недоступная. Она одна отважилась заглянуть внутрь этой оболочки, одна захотела отыскать меня истинную и нашла – впечатлительную, отверженную, хрупкую, истосковавшуюся по любви. Только рядом с ней я не боялась быть собой, только рядом с ней мне хотелось раскрыть все свои секреты и самые затаенные и темные закоулки не только души, но прежде всего тела. И я раскрыла. Некоторые окончательно и бесповоротно. Это она своими пальцами прорвала мое девство. Я ее упросила, да что там, умолила. Это она нашла во мне и на мне такие места, которых я никогда бы не коснулась и которые сейчас при одном воспоминании пульсируют, наполняются кровью, меняют цвет либо раскрываются.
Мне казалось, что она знает каждую мою мысль еще прежде, чем я ее выскажу. В ней заключался весь мой мир, она была началом и концом каждой дороги, присутствовала в каждом моем дне, в каждом сновидении, в каждом вдохе, в каждой мысли, в каждой улыбке, в каждой капле дождя. Вы же знаете, как это бывает. И даже способны все это выразить. Нотами, переложенными на звуки. Языком, который понятен каждому.
В нашей любви меня больше всего возбуждала полнейшая «недозволенность», сознание, что мы занимаемся тем, что противоречит всем и всяческим правилам и установлениям. Целый год мы, блюдя величайшую осторожность, скрывались от мира, и никто, кроме нас, не знал, что происходило в наших сердцах, в наших мыслях и между нашими телами, когда после окончания занятий мы на полу аудитории сливались в единое целое. Никто не мог этого узнать – ни мои соученики, ни ее работодатели, ни тем более мои консервативные ультракатолические родители, чью реакцию и шок от известия, что они произвели на свет, воспитали и двадцать три года жили под одной крышей и в полусотне метров от костела с лесбиянкой, я и вообразить себе не могла.
Конспирация, сознание, что мы этим занимаемся в строжайшей тайне ото всех, делали нашу связь еще более возбуждающей. Но, к сожалению, из-за этой конспирации я пролила гораздо больше слез, чем изведала восторгов.
Тяжелее всего были ночи – пустые, холодные, одинокие. Дни без нее тоже ранили до крови, не позволяли нормально жить, свободно дышать. Я не могла смириться с сознанием, что мы должны жить отдельно, без надежды на ежедневные встречи, без надежды пробуждения в общей постели, без надежды на любовь, которой можно питаться открыто, у всех на глазах, без решеток, без границ, без запретов, без рамок, без ношения клейма, без негодования и презрения окружающих.
На любовь безоглядную и без оглядки…
После каждого нашего свидания, еще теплая от ее рук и влажная от ее губ или от собственного возбуждения, я начинала отсчитывать время до следующей нашей встречи; дни я переводила в часы, часы – в минуты и секунды. Я считала и ждала. Ожидание ее стало сутью и смыслом моей жизни. Жизнь моя стала ожиданием…
Но наступил один декабрьский вечер, и после него уже никогда не было так, как прежде. В тот вечер я узнала, что Виктория, моя Викки, принадлежит не только мне, что у нее есть муж. Муж! Мужчина!!!
Мрак, боль, недоверие, оцепенение, перехваченное дыхание, тошнота – я ничего, кроме этого, не помню из того вечера. Все, что наступило потом, происходило словно во сне, где-то рядом со мной и до сих пор видится мне как фильм, состоящий из стоп-кадров. Я не помню, о чем говорилось на занятии, не помню, кто присутствовал из группы, не помню, как выглядело ее лицо… Помню только, как я сбегала по лестнице и, задыхаясь, в последний момент вскочила в автобус. И только тогда что-то во мне сломалось, прорвало плотину, которая весь последний час сдерживала нарастающую волну боли. Меня захлестнуло страдание. Я успела лишь сесть и прижаться лицом к холодному стеклу. И через миг, не обращая внимания на остальных пассажиров, которые, несомненно, удивленно переглядывались, я расплакалась, как маленький, беспомощный, заблудившийся ребенок, и проплакала всю дорогу. Нет, не плакала – я обливалась слезами, задыхалась, буквально давилась собственными рыданиями.
Войдя в квартиру, я тотчас побежала на кухню, достала из холодильника початую бутылку вина и закрылась в ванной. У меня было ощущение, что если я сейчас же не окажусь в ванне, то сойду с ума. Я действовала, словно в состоянии амока, как лунатик, как машина…
Ванна, однако, не помогла. Наверное, потому, что я пыталась смыть с себя грязь, которая была не снаружи, а внутри меня. Я чувствовала себя измаранной, порченой, испытывала к себе отвращение. Алкоголь тоже не слишком помог: вместо того чтобы убить боль, он лишь чуть приглушил ее, но без него я, верно, не дожила бы до следующего дня.
Утро было еще страшнее, еще болезненнее, потому что только тогда до меня окончательно дошло, что случилось вчера вечером и что это действительно означает…
У женщины, которую я полюбила, которая была первой и единственной в моей жизни, которой я отдала свою тайну инаковости и всю себя, которой я доверяла так безгранично, что впервые в жизни осмелилась предстать перед ней обнаженная, прося и умоляя ее даровать и мне свою наготу, – у этой женщины был муж. Помню, что, когда я утром проснулась, на один краткий, чудесный, наивный миг показалось, что мне приснился дурной сон, что на самом деле ничего не было. Как мне хотелось в это верить. И только когда я раскрыла свой дневник и увидела каракули почти нечитабельной записи, которую я накарябала вечером, я поняла, что это был не сон, и тут что-то умерло во мне. Внезапно меня пронзила мгновенная боль, огромная, как мир, и я до сих пор не знаю, какова была природа этой боли – физическая или духовная. А может, какая-то другая?
Хуже не может быть ничего…
Несколько следующих дней я прожила как в полусне, бесцельно бродя из угла в угол, ни с кем не разговаривала, никуда не выходила, почти ничего не ела и беспрестанно пила. Я была одна, хуже – одинока, так мучительно одинока, как не бывала никогда прежде. Алкоголь приносил облегчение, отуплял, мир становился менее реальным, и оттого было не так больно. Знаю, без спиртного я бы не выдержала. Без спиртного статистика самоубийств была бы еще чудовищней.
Прошли рождественские праздники, ставшие для меня кошмаром, прошел Новый год, которого я не помню, и настал день, когда я собрала остатки сил и поехала сказать ей, что я знаю, что никто никогда мне не наносил еще такой раны, что мы больше не можем быть вместе, что я больше не смогу ей доверять, что хотела бы полюбить кого-нибудь другого. До сих пор я чувствую боль, хоть прошло уже два года…
Потом были еще несколько недель, проведенных вместе, когда мы старались построить между нами что-то наподобие дружбы. Она пыталась убедить меня, что такое никогда больше не повторится. Я пыталась поверить ей и простить. Ни ей, ни мне это не удалось. То была агония нашей связи, и мы обе прекрасно это знали. Знали, что никаким способом спасти ничего не удастся. И наконец настал вечер, когда, сидя за столиком, мы сказали друг другу последнее good bye, обменялись последним поцелуем, уронили последнюю слезу. Я осталась здесь, она возвратилась в Англию. Она не уехала бы, если бы я об этом попросила. Но я не попросила, хотя внутри у меня все вопило: «Не уезжай, ты мне нужна, останься, я люблю тебя, я прощаю тебя!» Сейчас как раз исполняется два года с того последнего вечера. Больше я ее не видела…
Следующие двенадцать месяцев я была не способна начинать день без спиртного, а тем более завершать. Очень скоро я стала рабыней алкоголя, а потом полюбила его, потому что он уводил меня от реальности и усмирял внутреннюю боль, которая жгла, словно живой огонь, и с каждым днем становилась все мучительней, все невыносимей и которую я до сих пор не могу ни определить, ни назвать, ни локализировать. В тот период, глядя в зеркало, я видела алкоголичку, прячущуюся от мира, напивающуюся в стельку лесбиянку. Я регулярно мастурбировала, представляя или вспоминая тело нагой женщины, вспоминая ее руки у меня между ягодицами, бедрами, на моих губах или на моей груди, ее язык во мне и мои пальцы в ней.