Невыносимая любовь
Кларисса хотела, но так и не смогла сделать свой кабинет настоящим рабочим местом. У нее был офис в университете, где она занималась серьезными делами. Кабинет же служил перевалочным пунктом между работой и домом, там скапливались книги, бумаги и студенческие рефераты. Здесь располагалась «станция наблюдения» за крестниками. Ответы на их письма писались здесь, здесь упаковывались подарки, повсюду в беспорядке лежали их рисунки и сувениры. Она приходила сюда, чтобы заполнить счета или написать друзьям. У нее всегда можно было разжиться марками, качественными конвертами и художественными открытками с лучших прошлогодних выставок.
Стоя перед ее рабочим столом, я буквально заставил себя поискать степлер и обнаружить его под газетой. Найдя, даже удовлетворенно хмыкнул. Ощущал ли я за своей спиной чье-то присутствие, некое божественное око, которое рассчитывал убедить? Были эти действия лишь остатками – проникнувшими на генетический или социальный уровень – веры в бдительное божество? Весь мой спектакль, вместе с честностью, невинностью и уважением к себе, провалился в миг, когда я сунул степлер в карман, но не ушел, а продолжил изучение беспорядка на столе.
Я, конечно, не мог больше отрицать своего настоящего замысла. Убеждал себя, что мои действия продиктованы желанием распутать все узлы, пролить свет на ворох недосказанностей. Это мучительно, но необходимо. Я должен спасти Клариссу от нее самой, а себя от Перри. Должен обновить наши связи, нашу любовь, благодаря которой мы с Клариссой столько лет были счастливы. Если мои подозрения беспочвенны, для меня жизненно важно найти этому обоснование. Я открыл ящик, где она держала последнюю корреспонденцию. Проникал все глубже, и с каждым успешным движением все больше грубели мои чувства. С каждой секундой меня все меньше заботило, что я поступаю недостойно. Какая-то тугая заслонка, скорлупа, твердела во мне, защищая от уколов совести. Мои логические размышления кристаллизовались вокруг частной концепции справедливости: я имею право знать, что искажало реакцию Клариссы на Перри. Что мешало ей встать на мою сторону? Какой-то прыткий бородатый козел из аспирантов. Я откопал подозрительный конверт. Судя по штемпелю, получено три дня назад. Адрес написан мелкими, изящно разлетающимися буквами. Я вытащил письмо. От одного лишь приветствия мое сердце сжалось: «Дорогая Кларисса». Но это оказалось совсем не то. Старая школьная подруга делится семейными новостями. Я выбрал другое – ее крестный, знаменитый профессор Кейл, приглашает нас в ресторан в день ее рождения. Об этом я и так знал. Я взглянул на третье письмо, от Люка, потом на четвертое, пятое, и их совокупная безупречность начала действовать мне на нервы. Я просмотрел еще три. Вот она, жизнь, словно говорили они, жизнь женщины, которую ты, как утверждаешь, любишь. Умной, деловой, сложной, благожелательной. Что ты здесь роешься? Хочешь отравить нас своим ядом? Убирайся! Я открыл было последнее письмо, но передумал. В своей омерзительности я дошел до того, что, выходя из комнаты, похлопал себя по карману, убеждаясь – или только делая вид, – что степлер на месте.
Я стоял в хвосте очереди на въезд в шумную заурядность Хедингтона. Двухэтажный автобус, не доехав до светофора, сломался как раз там, где дорога и так сужалась из-за ремонтных работ. Машинам приходилось ждать, чтобы по одной протиснуться мимо автобуса. Мой обыск стал памятной вехой в ухудшении наших отношений и вероломном успехе Перри. Кларисса, вернувшаяся с работы тем вечером, была мила и даже игрива, но я настолько стыдился самого себя, что не мог расслабиться. И смущался от этого еще больше. Теперь у меня действительно было что скрывать. Я пересек, и даже дважды, линию своей невинности. На следующее утро, в одиночестве сидя в кабинете, я распечатал письмо от своего профессора и обнаружил некую параллель: смерть невинной мечты, – я узнал, что о моем устройстве на факультет не может быть и речи. И дело было не только в несоблюдении формальностей и сокращающемся финансировании фундаментальных наук, мое предложение заняться виртуальным фотоном оказалось ненужным. «Уверяю вас, дело не в том, что все ответы уже найдены, просто за последние пять лет сами вопросы были радикально пересмотрены. Очевидно, эти новые определения прошли мимо вас. Мой вам совет, Джозеф, продолжайте заниматься делом, которое у вас так хорошо получается».
Я очутился в пустоте. Двадцать пять минут я торчал на Хедингтон-Хайстрит, ожидая своей очереди объехать автобус, и глядел, как люди входят и выходят из банка, аптеки и видеомагазина. Через пятнадцать минут я буду стоять у дома миссис Логан, понятия не имея, что собираюсь ей сказать. Мотивы этого визита больше не казались мне очевидными. Изначально я собирался рассказывать о героизме ее мужа, на случай, если этого еще никто не сделал, но с тех пор об этом происшествии уже написали в газетах. Когда я разговаривал с ней по телефону, она была спокойна и сказала, что будет рада моему приезду. Это показалось мне достаточным основанием. Пусть все идет как идет, решил я. Но сейчас, почти доехав, я уже не был так уверен. Тем утром меня в первую очередь обрадовала сама перспектива уехать из дома, прокатиться на машине, выехать из этого города. Теперь радость как-то потускнела. Я ехал на встречу с настоящей скорбью и чувствовал себя неловко.
Их дом на две семьи, утопающий в свежей зелени, располагался в самом сердце садовых пригородов северного Оксфорда. Я придумал теорию, что однажды мы увидим свежим взглядом откровенное уродство отечественной викторианской архитектуры, но это случится не раньше, чем мы сможем определить, как же в наше время должен выглядеть хорошо спроектированный дом. А пока не придумано ничего лучшего, нам сгодятся и викторианские дома. Вероятно, пока я вылезал из машины, кровоснабжение моего мозга несколько ослабло, и от этого мысли повернули в другую сторону. Я себе не доверяю, пришло мне в голову. Не доверяю с тех пор, как вторгся на территорию Клариссы. Я остановился у ворот. К входной двери вела дорожка из кирпича, по бокам заросшая одуванчиками и колокольчиками. Слишком легко предположить, что печаль окутывает дом только лишь в моем воображении, и я заставил себя отыскать ее настоящие приметы: неухоженный сад, опущенные в двух окнах верхнего этажа шторы и осколки под крыльцом, вероятно от молочной бутылки. Я себе не доверяю. Нажимая на звонок, я снова думал о степлере и о том, как подло мы подтасовываем факты ради собственной выгоды. Из дома донеслись какие-то звуки. Я приехал не для того, чтобы рассказывать миссис Логан о храбрости ее мужа, я приехал, чтобы оправдаться, чтобы доказать свою непричастность, невиновность в его смерти.
13
Похоже, женщина, открывшая дверь, не ожидала увидеть меня, и пару мгновений мы смотрели друг на друга, пока я торопливо не напомнил ей о нашей договоренности. На меня глядели маленькие сухие глаза, не покрасневшие от слез, но ввалившиеся и навеки усталые. Ее взгляд был устремлен куда-то вдаль, за ее собственный горизонт, как у одинокого полярника в Арктике. Она донесла до двери теплый, какой-то домашний запах, и мне подумалось, что она спала в одежде. На ее шее висела длинная нитка янтаря неправильной формы, в которой она неловко запуталась левой рукой. В течение всего моего визита она постоянно теребила и вертела между большим и указательным пальцами самый маленький янтарик. Выслушав мое объяснение, она произнесла: «Конечно, конечно», героически оживилась и открыла дверь пошире.
Этот тип оксфордских интерьеров знаком мне еще с тех времен, когда я навещал здесь разных профессоров. Теперь, когда в поселке тратятся не академические деньги, подобные дома стали исчезающим видом. Последний раз здесь что-то переделывалось в пятидесятых или шестидесятых годах. Появились новые книги, кое-что из мебели – и с тех пор никаких перемен. Из цветов только бежевый и коричневый. Никаких признаков дизайна, стиля или уюта, а зимой к тому же и холодно. Даже свет был каким-то коричневатым, неотделимым от запахов сырости, угольной пыли и мыла. В спальнях, скорее всего, не было отопления, и мне показалось, что в доме всего один телефонный аппарат, с диском, стоящий в холле далеко от любого из стульев. На полу был линолеум, на стенах тусклые лампы дневного света. С кухни кисловато пахло газом, а на рассыхающихся полках с металлическими креплениями поблескивали бутылки с красными и коричневыми соусами. Этот аскетизм, некогда признанный соответствующим жизни интеллектуала, восходил к основе английского прагматизма, не знающего суеты, отполированного до совершенства, а также к миру академизма, находящегося выше торговли. В свое время этот стиль, должно быть, прозвучал как пощечина эдвардианской пышности старших поколений. А теперь это наилучшее место для тоски.