Дживс и песнь песней
Пэлем Гринвел Вудхауз
ДЖИВС И ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
Забрезжил новый день, горяч и свеж, и в строгом соответствии с принятой мною в то время политикой я, сидя в ванне, пел «Моего сыночка», когда за стеной послышались тихие шаги, а затем сквозь дверь просочился голос Дживса:
— Прошу прощения, сэр.
Я как раз добрался до одиноких ангелов — здесь от исполнителя требуется абсолютная сосредоточенность, без которого немыслимо добиться эффектного финала, — но прервал трансляцию и сдержанно отозвался:
— Да, Дживс. Реките.
— Мистер Глоссоп, сэр.
— Что с ним?
— Он в гостиной, сэр?
— Молодой Таппи Глоссоп?
— Да, сэр.
— В гостиной?
— Да, сэр.
— Желает меня видеть?
— Да, сэр.
— Гм!
— Сэр?
— Я лишь сказал «гм», Дживс.
А теперь открою вам, почему я сказал «гм». То, что поведал мне этот человек, представляло необычайный интерес. Известие о приходе Таппи меня немало удивило — ведь он выбрал для визита время, когда, как ему прекрасно известно, я имею обыкновение принимать ванну, а следовательно нахожусь в стратегически превосходной позиции, чтобы запустить в него мокрой губкой.
Я резво выскочил из ванной и, препоясав чресла полотенцем, направился в гостиную. Молодой Таппи Глоссоп стоял у рояля и одним пальцем наигрывал «Моего сыночка».
— Ку-ку! — произнес я с оттенком высокомерия.
— А, Берти! — сказал Таппи. — Послушай, Берти, ты мне нужен по важному делу.
Я видел, что юный негодяй растерян. Он переместился к камину и тут же в смущенье смахнул на пол вазу.
— Дело в том, Берти, что я помолвлен.
— Помолвлен?
— Да, — подтвердил он, застенчиво роняя за каминную решетку рамку с фотографией. — То есть, почти.
— Почти?
— Ну да. Тебе она понравится, Берти. Ее зовут Кора Беллингер. Она берет уроки — собирается петь в опере. Потрясающий голос. И глаза — черные, сверкающие. А какая душа!
— Но что значит твое «почти»?
— Видишь ли, прежде чем заказывать подвенечное платье, она желала бы уяснить одну деталь. При благородстве характера и прочих достоинствах Кора совершенно не выносит всего, что хотя бы отдаленно напоминает доброе дружеское подшучивание или розыгрыш. Будь у меня такая склонность — это ее собственные слова, — она и разговаривать со мной не стала бы. И вдруг, такое невезенье — она, похоже, прослышала о моей маленькой шалости в «Трутнях» — да ты, Берти, я уверен, и забыл об этом.
— Отнюдь!
— Нет, нет, не то чтобы забыл. Никто так славно не смеется, вспоминая об этой шутке, как ты, Берти. Так вот: не мог бы ты при первом же удобном случае со всей решительностью объявить Коре, что в этой истории нет ни крупицы правды. В твоих руках, старина, мое счастье, понимаешь? Разумеется, после таких слов у меня не было выходя. У нас, Вустеров, свой кодекс чести.
— Что ж, ладно, — сказал я без тени энтузиазма.
— Ты настоящий друг, Берти!
— Когда я увижу эту несчастную?
— Не называй ее несчастной. Я уже все продумал — сегодня мы придем к тебе обедать.
— Что?
— В половине второго. Решено. Отлично. Превосходно. Спасибо, Берти, я знал, ты не подведешь.
Он ушел, а я обратился к Дживсу, который возник рядом с подносом.
— Сегодня обед на троих, Дживс.
— Слушаю, сэр.
— Всему есть предел, Дживс. Помните, я рассказывал о шутке, которую сыграл со мной мистер Глоссоп в «Трутнях»?
— Да, сэр.
— Уже который месяц я лелею мечту о расплате. А теперь, вместо того чтобы повергнуть его в прах, я должен потчевать изысканными яствами Таппи и его невесту, всячески их ублажать и исполнять роль ангела.
— Такова жизнь, сэр.
— Вы правы, Дживс. Что у нас здесь? — спросил я, обследуя поднос.
— Копченая селедка, сэр.
— Меня не удивило бы, — сказал я, ибо пребывал в философском расположении духа, — меня не удивило бы известие, что и в жизни селедки не все идет гладко.
— Это весьма вероятно, сэр.
— Не говоря уже о неприятностях, связанных с переходом в копченое состояние.
— Совершенно справедливое замечание, сэр.
— И так всегда, Дживс. Всегда и во всем.
Я решительно был далек от восхищения упомянутой Беллингер, присущего молодому Таппи. Ровно в тринадцать двадцать пять она появилась на пороге: лет под тридцать, вес полутяжелый, взгляд повелительный, подбородок квадратный — достоинства, от которых я бы лично держался подальше. Точь-в-точь Клеопатра, если бы та не ограничивала себя в мучном. Не знаю, почему, но все женщины, хоть как-то причастные к опере — пусть они лишь начинают учиться пению, — отличаются избыточным весом.
Однако Таппи, похоже, совершенно потерял голову. И до, и во время обеда, он пыхтел от отчаянных усилий стать достойным своей возвышенной спутницы. Когда Дживс предложил ему коктейль, Таппи отпрянул от него, как от гремучей змеи. Страшно было смотреть, что любовь сделала с этим человеком. Печальное зрелище отвратило меня от пищи.
В половине третьего эта Беллингер отправилась брать урок пения. Блея и резвясь, Таппи скакал следом, провожая ее до дверей, а вернувшись, посмотрел на меня с совершенно идиотским видом.
— Ну, Берти?
— Что, ну?
— Не правда ли, она…
— О, разумеется, — сказал я, подбадривая беднягу.
— Дивные глаза?
— Весьма.
— А фигура?
— Вполне.
— Дивный голос?
Вот тут я смог вложить в свой ответ больше чувства. По просьбе Таппи, эта Беллингер, прежде чем припасть к кормушке, спела нам несколько песен, и никто не стал бы отрицать, что ее легкие находятся в превосходной форме. Штукатурка все еще сыпалась с потолка.
— Потрясающий, — сказал я.
Таппи вздохнул и, налив себе дюйма четыре виски и дюйм содовой, смочил иссушенные жаждою уста.
— А-а! — сказал он. — Этого мне как раз и не хватало.
— А почему ты не пил за обедом?
— Видишь ли, — ответил Таппи, — я еще не выяснил, как Кора относится к привычке время от времени пропустить рюмочку, и на всякий случай решил воздержаться. Это, по моему убеждению, должно свидетельствовать о серьезности мыслей. Все еще висит на волоске, и малейшая оплошность может привести к роковому исходу.
— Мне абсолютно непонятно, как ты сможешь ее убедить в том, что у тебя вообще есть какие-то мысли, не говоря уже о серьезных.
— У меня есть свой метод.
— Уверен, он никуда не годен.
— Ах ты уверен, — сказал Таппи с возмущением. — К твоему сведению, все обстоит как раз наоборот. Я веду это дело по всем правилам. Помнишь Крепыша Бингхэма — он учился с нами в Оксфорде?
— Видел его на днях. Он принял сан.
— Ну да. Приход у него в Ист-Энде. Так вот, Крепыш Бингхэм открыл клуб для местных хулиганов. Сам знаешь, что это такое: чашка какао, трик-трак в читальне и время от времени благопристойные развлечения в зале для собраний масонской ложи. А я ему помогаю. Уже месяц все вечера провожу за трик-траком. Кора одобряет. Я уговорил ее в ближайший вторник там спеть.
— Вот как?
— Именно. А теперь, Берти, оцени мою дьявольскую изобретательность: я тоже буду петь.
— Почему ты думаешь, что тебе это поможет?
— Потому что то, как я собираюсь петь песню, которую я собираюсь петь, откроет перед ней такие глубины моей натуры, о которых она и не подозревает. Она увидит, как эти грубые невежественные люди проливают слезы умиления, и скажет себе: «Черт побери, золотое сердце у этого парня!» Я выбрал не какой-нибудь пустячок. Никакого вульгарного шутовства! Я буду петь об одиноких ангелах…
Я вскрикнул.
— Уж не собираешься ли ты петь «Моего сыночка»?
— Ты угадал.
Я был потрясен. Да, черт побери, потрясен. У меня весьма строгие взгляды на «Моего сыночка». Я считаю, что эту песню должны исполнять лишь немногие избранные, причем исключительно в тишине и уединении ванной комнаты. Самая мысль о публичной казни, совершаемой над «Моим сыночком» человеком, способным поступить с другом так, как молодой Таппи поступил со мной в тот вечер в «Трутнях», — самая мысль об этом заставляла меня страдать. Да, да, страдать.