Заговор равнодушных
2
В городе Н., большом центре большого края, затерянного среди снежных просторов СССР, еще в полдень зажглись фонари.
В городе Н. был большой завод за номером таким-то. Завод был расположен на отлете, километрах в пятнадцати от центра.
В заводском клубе, на сцене, где среди красных склоненных знамен – огромный Ленин в два человеческих роста, длинный стол накрыт огненно-красным сукном. Там, меж графинов с водой и набитых окурками пепельниц, в сизом табачном дыму и в нервном сиянии ламп восседают сегодня знатные люди завода.
Торжественная часть близится к концу. После перерыва – большой художественный концерт, а после концерта – танцы, западноевропейские и национальные. «Обильно снабженный буфет». «По случаю Нового года имеются всевозможные сладкие вина».
Завтра День ударника, неплохо бы козырнуть перед страной одним-другим рекордом. О богатой выпивке не может быть и речи: какая уж работа с перепоя!
Но, во-первых, не все работают в утренней смене, а во-вторых, пропустить несколько рюмок не значит еще напиваться.
Одна беда – помещение клуба не рассчитано на такое количество народа. Где тут танцевать! И повернуться-то особенно негде.
И вот, немного покрутившись, молодежь разбредается по квартирам к тем, у кого попросторнее: в щитковые и каменные дома, где уже ждут накрытые столы, наскоро оборудованные в Складчину.
У Юрия Гаранина целых две комнаты в новом каменном доме, как подобает редактору заводской газеты «За боевые темпы». У Шуры Мингалевой премиальный патефон «Тиз-прибор». По нескольку пластинок принесет каждый: у Кости Цебенко весь Утесов, Гуга Жмакина собирает Ирму Яунзем, у Васи Корнишина «Черные глаза».
Всего двенадцать человек: комсомольцы, активные рабкоры, сотрудники газеты, а в основном – по принципу «кто с кем дружит». После бюро обещал зайти Филиферов, второй секретарь райкома. Жалко только, что первый секретарь Карабут в Сочи, а то пришел бы обязательно. Ничего, пусть поправляется, выпьем за его здоровье!
Уже человек восемь колдуют вокруг ступенчатого стола, искусно смонтированного из трех разнокалиберных столиков, рассматривают на свет графины, полные белой, желтоватой и вишнево-красной истомы, вертят по очереди с размаху безотказную ручку патефона, словно заводят на морозе грузовик, и патефон, давясь механической слезой, ревет о том, как много девушек хороших, как много ласковых имен, и о сердце, которому не хочется покоя.
Тут раздается очередной стук в дверь ногой. Это пароль сегодняшнего вечера. Приглашая Борю Фишкинда, Цебенко сказал ему на прощание:
– Приходи часов в десять и стучи в дверь ногой.
– Почему ногой? – удивился Боря.
– Потому что, надеюсь, руки будут у тебя заняты.
Все бросаются к двери открывать – Костя Цебенко собственной персоной! Руки у него действительно заняты. Под мышками по бутылке «Баяна». В руках стопка пластинок и консервы – налимья печенка. Из левого кармана вытягивает жирафью шею колбаса. Из правого сыплются на пол конфеты «Джаз».
Он подходит к патефону («…спасибо, сердце, что ты умеешь так любить!…»), берет за шейку, как гуся, и ловко, без хруста, выворачивает ее назад. Патефон мгновенно умолкает. Цебенко снимает пластинку и кладет только что принесенную, новую.
– Внимание! Вот пластиночка! Чин-чинарем! Последний выпуск. И для сердца и для ног!
«Каховка, Каховка, родная винтовка, горячею пулей лети!…»
– А где же, собственно говоря, Гаранин?
– Ах, они все на бюро райкома. Созвали их срочно по какому-то экстренному вопросу. Скоро, наверное, кончат. Обещали не позже одиннадцати. Придут вместе с Филиферовым.
А вот и Петька Пружанец, он же поэт Сергей Фартовый, заводской Маяковский.
– Здрасьте, товарищ поэт! Читал сегодня в уборной твое последнее произведение… Да нет, вовсе не думаю его обидеть! Это он сам развесил свой плакат по уборным.
– Правильно! Правильно! Читали! Подожди, как это? «В рабочее время ты куришь, а вот попробуй подсчитай-ка – дело простое: каждая папироса, помноженная на завод, это десятки тысяч минут простоя!»
– Что же вы от него хотите? Это совсем неплохо. По крайней мере со смыслом.
– Да надо же хоть в уборной отдохнуть от его стихов!
– Чудак! Наоборот! Заметь, что именно в уборной людей особенно тянет на рифму. Раньше все стены исписывали стишками.
– Уж не ты ли сочинял эти стишки?
– Ого, Гуга кусается! Не троньте лучше Петьку! – И Сема Порхачев примирительно заводит патефон.
«Под солнцем горячим, под ночью степною немало пришлось нам пройти. Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути…»
Вроде буржуазный фокстрот, а все-таки с нашей начинкой.
Петька Пружанец не обижается. Есть еще на заводе лодыри, которые четверть рабочего дня прокуривают в уборной. Почему по ним не ударить рифмованным лозунгом, который стегал бы их на месте преступления? Да и можно ли сердиться на Костю Цебенко? Они с ним закадычные друзья. Костя в глубине души немало гордится Петькиными стихотворными успехами.
Если Петька на кого-нибудь и сердится, так это на себя: кто бы и когда бы ни заговорил о его стихах, Петька неизменно краснеет, как барышня. Это – идиотство, но это так. И ничего с этим не поделаешь. Дурацкая ошибка природы, наделившей его хрупкой, почти женственной внешностью, совершенно не соответствующей его поэтическому жанру. Стихи его лозунговые, рубленые, такие читать надо басом. А голос у Петьки высокий, девичий. Поэтому Петька и стесняется выступать, а если заставят, краснеет вдвойне. Слушатели думают, что парень конфузится, и хлопают – наверное, из жалости.
Сейчас Петька, постояв минуту с шахматистами, обсуждающими результаты четвертого тура Гастингского турнира (впереди идут Эйве и Томас, на третьем месте – Капа-бланка, Ботвинник выиграл у Веры Менчик), незаметно протискивается к окну, будто хочет открыть форточку (духота, дым!), на самом же деле, чтобы пробраться поближе к Гуге. С Гугой они сегодня опять в ссоре. Началось это, собственно, еще вчера. Гуга вернулась из города злая-презлая. Собиралась сшить себе юбку, обегала весь город – нигде ни булавки, ни кнопки, ни крючка. Вот и шей! Безобразие! Скоро юбки делать придется из гофрированной жести, на заклепках!
Петька взъелся: что за обывательские разговоры! А еще комсомолка! Ясно, металл нужен для машиностроения. Обходились без вещей поважнее, проживем и без застежек.
Целый вечер после этого не разговаривали.
Сегодня утром Гуга подошла и без слова положила к нему на станок свежую «Правду» с отмеченной статьей «Булавки и кнопки». В статье говорилось, что в нехватке элементарных предметов галантереи повинно прежде всего разгильдяйство некоторых хозяйственников, которые не потрудились использовать для этой цели отходы металлообрабатывающей промышленности.
В обеденный перерыв Петька встретился с Гугой в столовой. Разговорились мирно, будто и не ссорились.
– Ты меня за вчерашнее извини, – беря Гуту за руку, промычал под конец Петька. – Я в главке не сижу, не знаю, сколько у них отходов. «Правде» виднее.
А разве у тебя по какому-нибудь вопросу есть свое мнение, пока не вычитаешь в «Правде»? – раздраженно пожимая плечами, сказала Гуга.
– То есть как это?
– А так. Запоздай «Правда» на три дня, ты и стихов писать не сможешь. Обязательно подождешь, что сказано в последней передовице.
Она засмеялась коротким, недобрым смехом, встала и ушла.
Вечером Петька, не выдержав, забежал к ней в общежитие объясниться, но не застал. Встретились только здесь, у Гараниных.
Присев рядом на подоконник, Петька осторожно погладил ее по спине. Гуга ежится, но не протестует. Он наклоняется к ее уху.
– Злючка! Ты же знаешь, как я тебя люблю.
Но тут загремела дверь, вваливается Боря Фишкинд и, разгружаясь от пакетов, кричит с порога:
– Знаете, кто оказался матерым троцкистом? Не отгадаете!
– Ну? Ну?
– Да говори, без дураков!
– Грамберг!