Прибой и берега
— Из-за жены Менелая, — сказал второй.
— Из-за Елены, — уточнил Вестник тоном дипломата, дружелюбно и без запальчивости.
— Совершенно верно, — вспомнил старший, может быть, прикидываясь, будто вспомнил. — Из-за нее мы и должны были воевать. Но я воевать не хотел. Потом уже хотел, но тогда — нет. Я не хотел вмешиваться в большую политику, в их большую политику, у нас на островах и своих забот хватает. Я не хотел с ними плыть. Агамемнон с Менелаем совершали свой вояж, вербуя союзников. Люди присоединялись к ним отнюдь не так добровольно, как рассказывают, — кто смеет отказать главе царей, когда он самолично является к тебе с просьбой? Я знал, когда они придут. Но я не хотел поддерживать бредовые мечты микенцев и лакедемонян о мировом господстве. Я по-прежнему считаю — если мне позволено считать, позволено думать, что я могу иметь мнение на этот счет, — я по-прежнему считаю, что история с этой женщиной — с Еленой — была всего лишь предлогом.
Лукавый молча ждал. Любой неосторожный вопрос мог погубить весь разговор, любое утверждение могло разбить его о скалы, утопить в море. Послышались крадущиеся шаги.
— Я поступил так не из трусости, скорее наоборот, это был мужественный поступок, мужественней всех тех, что я совершил потом. Я вышел на пашню — о, какая чудесная весна стояла в том году, последняя настоящая весна на моей памяти!
Тот, кто был моложе, хотел заговорить, но подумал: не стоит портить хороший рассказ. Да еще услышанный из первых уст. Будет что порассказать моим спутникам в поездках по делам коммерции и во время набегов.
— Они пришли ко мне в дом, — рассказывал старший, — объявили, что хотят меня видеть, но я подучил своих людей, те только качали головой и показывали поле, а жена заперлась у себя. Они пришли на пашню — идти было недалеко, я нарочно выбрал самую близкую — и нашли меня. Вначале, увидев, что я делаю, они росто вытаращили глаза.
Странно звучал его голос, в нем была не только скорбь, пожалуй, в нем притаился смешок или хотя бы мимолетный, но неудержимый позыв к смеху — какой-то клокочущий, булькающий звук, — однако голова его по-прежнему была низко опущена.
— Со стороны должно было показаться, что я рехнулся. Этого-то я и хотел. Я впряг в плуг вола вместе с ослом. Проложив первую борозду, само собой кривую, я пошел вдоль нее, рассыпая из севалки соль. Было жарко, я обливался потом, но все же провел несколько борозд, последнюю — поперек остальных. Мой сын Телемах — ему было тогда всего два года — вышел из дому и заковылял вверх по склону к пашне. «Папа, папа!» — звал он, это было одно из немногих слов, какие он знал. Но рядом шептались Агамемнон с Менелаем. Я понял: они ни на минуту не поверили, что я сумасшедший. Когда Телемах оказался рядом, Агамемнон взял его на руки и подошел ко мне. Он положил мальчика на землю в двух шагах от плуга. Конечно, я шагнул в сторону, но повернуть слишком круто не мог — такой поступок был бы слишком здравым. На всякий случай, проходя с плугом мимо мальчика, я поднял лемех. Внутри у меня все дрожало. Я думал: может, я и вправду рехнулся. Разыгрывать безумца — разве это не признак безумия? Когда Агамемнон меня окликнул, я перестал прикидываться и остановился. «Забавно было понаблюдать за тобой, — сказал Агамемнон. — Спасибо, распотешил, надеюсь, каждая крупица соли принесет тебе двадцатипятикратный, а то и семидесятикратный урожай. Но ты, наверное, понял, что мы явились сюда, чтобы увезти тебя с собой. Нам придется бороздить другие пашни — прежде всего морские. Политическое положение сейчас такое-то, Троя ведет себя вызывающе», — говорил Агамемнон, а брат его, стоявший рядом, согласно кивал. Само собой, я знал, что жена его сбежала — на их политическом языке это называлось «похищена».
Он помолчал, подумал.
— Бороздить другие пашни, морские, — заговорил он с внезапной язвительностью. — Так и вышло. Потом они прозвали меня «Хитроумный», «Велемудрый». Меня никогда не радовали эти прозвища. На самом деле им следовало прозвать меня «Отчаявшийся». Они сказали, что я слишком хороший воин, чтобы оставаться у себя на острове и солить пашню.
Посланец выждал несколько мгновений, все взвесил.
— Вы были выдающимся военным деятелем, господин Генерал, — заявил он, стараясь смягчить льстивость тона. — Быть может, простите за прямоту, не такой уж великий стратег, но тактик отличный.
Другой не обратил никакого внимания на его слова. Он говорил теперь, обращаясь к синеющей мгле.
— Обороняться, наверно, надо, — говорил он. — Конечно, надо, если на тебя напали. Но иногда мне приходит другая мысль, я чувствую ее сердцем, печенью, почками, мозгом костей — — может, она зарождается в моей голове, а может, в утробе. Вот какая это мысль: если все решат, что не станут готовиться к обороне, не станут вооружаться, чтобы защитить себя от нападения, если все… нет, я не додумал эту мысль до конца, не сделал из нее вывода, но вывод есть. Быть может, мой сын, или его сыновья, или сыновья его сыновей сумеют развить эту мысль. Однажды кто-то сказал мне, что далеко на востоке, на краю света, у последней его черты, дикие, неведомые племена эту мысль постигли.
Вестнику очень хотелось зевнуть и сказать, хватит, дескать, молоть вздор, но он понимал, что подобное заявление будет сейчас неуместно. Однако ему стал надоедать замедленный ход разговора.
— Так или иначе, то была красивая война. С точки зрения военной — война просто выдающаяся. Она наверняка войдет в историю. Вы, очевидно, знаете, что ее уже воспевают во всех больших городах, на родине каждого из героев, во всех знатных семьях. Певец, который не знает песен о ней, считается просто дармоедом.
— Рабы тоже участвовали в ней, — продолжал старший. — Они управляли нашими колесницами. Точили наше оружие. Мы готовили из них отряды разведчиков и смертников, гребцов и подручных для черной работы. Полагаю, немногие из них возвратились домой. Они погибали первыми — на поле боя и в море. Назад, сдается мне, возвращались по большей части генералы да адмиралы. Их уж, верно, доставляли домой по всем правилам. Мы одержали крупную победу. Там, где мы побывали, осталась роскошная груда развалин.
Но тут его мысль отклонилась в сторону, и он, то и дело отступая от того, что мы зовем логикой выстроенной, олитературенной беседы, мало-помалу заговорил так, как обычно говорят в жизни, когда от оборванных фраз расходятся лучи недосказанных мыслей.
— Наверно, некоторые войны необходимы, — сказал он (может быть, для того, чтобы не слишком гневить богов) . — Пожалуй, для них, для троянцев, война была необходима — они оборонялись.
— Наша династия, наша семья, семья бессмертных богов, занимала позицию выжидательную, мы сохраняли нейтралитет, — сказал Вестник не без строгости в голосе. — Были, конечно, добровольцы, которые поддерживали ту или другую сторону; что до меня, я, как всегда, занимался коммерцией.
Старший поднял голову и уставился туда, где мрак был гуще и где сидел Вестник.
— Вы, олимпийцы! — сказал он. — Это вы затеяли войну, вы породили ее идеи. Спросите Агамемнона, откуда он почерпнул свои идеи! Мы сражались за ваши интересы. Интересы Агамемнона совпали с вашими, да и Менелаевы интересы тоже оказались вам с руки, во всяком случае отчасти. Вы хотели показать нам, что власть — это нечто могучее, слепящее глаза, поражающее своим кровопийством и обладать ею по плечу одним лишь богам. Вы хотели показать нам, что война требует жертв, а стало быть, и она — божество. Агамемнон же хотел быть верховным вождем, испытать силу своей армии, поскольку ему удалось собрать армию, и своего флота, поскольку ему удалось сколотить флот из стольких-то кораблей со столькими-то тысячами гребцов и героев…
— Простите, сударь, — сказал Вестник, и в голосе его зазвучало раздражение, — я не собираюсь быть адвокатом моей семьи, она стоит слишком высоко, чтобы стать предметом нашего совершенно случайного разговора. Что же касается Агамемнона, особы куда более земной, он пожертвовал многим. Он рискнул всем, вы же знаете сами, его дочь…