Прибой и берега
Нить за нитью, шаг за шагом. Только на второй год Тканья началась настоящая борьба с вожделением.
А он все рос, в нем оставалось все меньше от Мальчика, Отрока, он все больше становился — незаметно для других, а для нее мучительно зримо — Сыном, Наследником. Она знала, что он упражняется в стрельбе из лука и в метании копья, видела, как почти каждый день он тренируется во дворе. Потный, разгоряченный, но с расстроенным выражением по-отрочески прыщавого лица натягивал он один из старых, потерявших упругость отцовских луков и метился в изношенный щит, который вешал на ограду, в углу двора, чтобы расстояние было побольше. Тощее тело дрожало, длинные, еще тонкие руки напрягались, пальцы нервно ощупывали тетиву, она слышала, как он бранится и наконец посылает неуверенную стрелу… Мимо! Ей становилось его жаль, больно было смотреть на него, ей хотелось высунуться в окно и сказать ему: «Молодец, уже почти в цель» — или еще какие-нибудь поощрительные слова, но она понимала, что ей ни под каким видом нельзя вмешиваться. Вот он подбежал к стене — узнать, куда попала стрела, стыдливо покосился на щит. наклонился, поднял стрелу, уткнувшуюся в гравий, осмотрел ее со всех сторон, потом поглядел вдоль нее, чтобы проверить, прямая ли, медленно, смущенно побрел назад, стал в позицию, выставил ногу вперед, в точности как его учили, попробовал, пружинит ли лук, потом натянул тетиву, долго целился и наконец выстрелил еще раз. Она не хотела видеть, куда вонзилась стрела. Но когда чуть позже она все же поспешно выглянула в окно, он стоял, держа лук в левой руке, и разглядывал новую, невидимую ей метку в стене. Щупал метку указательным пальцем. Сегодня она оказалась ближе к мишени. Потом Пенелопа слышала, как он бегает взад и вперед, и думала: только бы они не увидели, чем он занимается, а то опять начнутся шутки и издевки.
Она ловила слухом его движения: вот он гоняет взад и вперед, словно бегает взапуски с самим собой, со своей собственной тенью, со своей будущей сноровкой, со своим нынешним неумением, со своей молодостью.
— Ага-а-а!
Он промчался наискосок через двор к висевшей в тридцати — сорока шагах мишени. Стрела торчала в нижней части щита, Пенелопа успела разглядеть это, прежде чем стрела, отделившись от щита, упала на землю Он наклонился, поднял стрелу и воткнул ее в углубление от выстрела, крепко прижал — вот она, сидит! Потом отошел на несколько шагов, наслаждаясь зрелищем, наслаждаясь успехом, днем, часом, она слышала, как он шумно перевел дух, — но тут стрела свалилась вновь. Медленно, уже с большим достоинством, по-взрослому подошел он к стреле и поднял ее, насвистывая какую-то мелодию. Она узнала ее — эту песню обыкновенно пели вернувшиеся из Трои. Да, да, это та самая песня!
Как глупо звучит ее вопрос, Пенелопа поняла еще прежде, чем он у нее вырвался, но удержаться не смогла.
— Попал, Телемах? — крикнула она, высунувшись в окно.
Он обратил к ней лицо, лучившееся гордостью и радостью, но едва увидел мать, лицо померкло.
— Попал, — коротко ответил он. — Повезло.
Она поняла свой промах, но отступать было поздно. И она сказала с наигранной радостью, но со слезами на глазах:
— Воображаю, как ты доволен!
— Подумаешь! — равнодушно отозвался он, пожав плечами. И, взяв лук и стрелу в правую руку, а щит в левую, зашагал через двор. Осанка у него стала горделивее. После полудня мать часто выглядывала в окно, но сын больше не появлялся.
От Эвриклеи она узнала, что он упражняется в метании копья и учится владеть мечом в усадьбе Лаэрта. Говорили, что он проводит много времени в обществе овечьих пастухов в северной части острова и с главным свинопасом Эвмеем и его людьми на юге. Говорили, что он с любопытством расспрашивает о том, как ведут хозяйство в усадьбе, и часто наведывается в Нижний город и в гавань. Говорили, что он влюбился в рабыню, полуэфиопку, лет пятнадцати-шестнадцати, курчавую, как негритянка, и черноглазую, но, как видно, повздыхав немного, решил от нее отказаться, а может, как раз наоборот, решил не отказываться.
Однажды на второй год Тканья он явился в ее покои. С визитом вежливости. Теперь он велел докладывать о себе, это был уже не прежний восторженный или сердитый мальчонка, который в любую минуту мог ворваться к ней и снова убежать. Пожалуй, тут она в первый раз заметила, как сильно он изменился. Это был молодой мужчина с пушком на щеках. Он уже знает женщин, поняла она. Прыщи еще не сошли, но их стало меньше, их цепочка поредела. Взгляд был ясный, в глазах появилось незнакомое выражение, более вдумчивое и независимое, он лучше владел своим телом. Теперь он носил меч, громыхнувший, когда он прислонил его к стене у входа в ее покои. Он поклонился матери в знак приветствия.
— Я просто хотел справиться о твоем здоровье, мама.
— Спасибо, я здорова, а ты?
— О, вполне, — ответил он, — мне жаловаться не приходится. Я провел десять дней у деда, а он всегда обо мне печется.
— Как он поживает? — спросила она.
— Сносно, — ответил он, — но, конечно, немного сдал. — Взгляд его обежал комнату, остановившись на Погребальном покрове, свисавшем с ткацкого станка. — К слову сказать, как подвигается Тканье?
Она много говорила о Тканье со всеми, кто ее навещал, со всеми, кого она встречала. Каждый день говорила она о Тканье с Эвриклеей. Она привыкла говорить о своей работе и не чувствовала при этом ничего особенного. Но сейчас от его вопроса ей стало не по себе.
— Спасибо, — отвечала она, подхватив его беззаботный тон, — двигается помаленьку. Хочешь посмотреть?
— Благодарю, ради меня утруждаться не стоит, — сказал он с новоявленным достоинством в голосе. — Я зайду как-нибудь в другой раз. Сегодня я хотел только узнать, как ты себя чувствуешь.
— Я уже сказала, хорошо, — ответила она, но мысли ее заметались. Он видит ее насквозь, и что самое удивительное — он видит в ней то, чего, ей казалось, в ней нет, а именно: она стыдится того, что ткет. Не того, что она так долго тянет с Тканьем, — этим она гордилась, а что она все-таки уже наткала так много. Она поняла, что это из доброты к ней, из деликатности он не захотел поглядеть на ее работу.
Она стояла в шести шагах от него. Ей хотелось подойти к нему, потрепать по щеке и спросить: «Что теперь делает целыми днями мой сынок, мой малыш?» — но оказалось, все детские и отроческие годы куда-то канули — вдруг канули без следа. Перед ней стоял молодой мужчина, изведавший то, о чем ей никогда не узнать, на подбородке у него пушок, несмелая бородка: это уже не редкие, едва заметные следы прыщей, нет, — при доброжелательном отношении и, конечно, при готовности слегка преувеличить можно сказать, что это борода.
Пытаясь ухватиться за какую-нибудь спасительную мысль, она подумала: в двадцать один год у Одиссея была рыжая борода и он побывал на Крите, а когда ему исполнилось двадцать четыре, отплыл в Илион [29].
Она не двигалась с места. Еще несколько ударов сердца, еще несколько мгновений, и он уйдет, подумала она.
— Я слышала, ты много времени проводишь в гавани, — сказала она. — Твой папа в молодости тоже очень любил корабли.
Как я сказала? В молодости? — подумала она. Кажется, я совершила какой-то промах?
— Может, он и теперь их любит, — ответил сын.
Сейчас он уйдет! — думала она. Сию минуту!
Он уже склонился было в поклоне, но она его опередила:
— Как приятно, должно быть, в молодые годы проводить время на корабле. Ставить парус, грести — вообще возиться с кораблями! В проливе и в открытом море такой чудесный свежий воздух…
Что бы мне еще такое сказать, думала она. Он вот-вот уйдет!
— Давненько я не плавала по морю, — сказала она. — Но мне всегда казалось, что это так… так интересно.
— Надо же научиться водить корабль, — ответил он по-мужски коротко.
И тут она не выдержала — панцирь дал трещину, маленькую, но все-таки трещину, мать приблизилась к сыну на два-три шага. Конечно, она должна сохранять достоинство, быть неторопливой в движениях — оставаться Госпожой, мудрой, рассудительной Матерью, которая не отдается на волю своих настроений, умеет сдерживать их приливы и отливы, твердой рукой ведет свой корабль; но притом она должна попытаться стать ему ближе.