Венера в мехах
– Разве я теперь уже не раб твой? – удивленно спросил я.
– Ты еще не подписал документ.
– Документ?.. Какой документ?
– Ах, ты уже не помнишь, значит… Ну, тогда оставим это.
– Но, Ванда, ты ведь знаешь, что я не знаю большего блаженства, чем служить тебе, быть твоим рабом, что я отдал бы все на свете, чтобы чувствовать себя всецело в твоих руках, отдать в твои руки самую жизнь мою…
– Как ты хорош, когда говоришь так страстно… – прошептала она. – Ах, я влюблена в тебя больше, чем когда-либо… а надо быть деспотичной с тобой, и строгой, и жестокой… боюсь, я не в силах буду…
– Я этого не боюсь, – с улыбкой ответил я. – Где у тебя документ?
– Вот… – слегка сконфуженная, она вытащила из-за корсета бумагу и протянула ее мне.
– Чтобы дать тебе полное чувство моей беспредельной власти над тобой, я приготовила еще один документ, в котором ты объявляешь свою решимость лишить себя жизни. Я могу тогда убить тебя, если захочу.
– Дай.
Пока я разворачивал бумаги, Ванда принесла перо и чернила, потом подсела ко мне, обняла рукой мою шею и смотрела через мое плечо, пока я читал.
Первый документ гласил:
Договор
между Вандой фон Дунаевой
и Северином фон Кузимским.
«От сего числа г. Северин фон Кузимский перестает считаться женихом г-жи Ванды фон Дунаевой и отказывается от всех своих прав в качестве возлюбленного; отныне он обязывается, напротив, честным словом человека и дворянина быть рабом ее до тех пор, пока она сама не возвратит ему свободу.
В качестве раба г-жи Дунаевой он обязывается носить имя Григория, беспрекословно исполнять всякое ее желание, повиноваться всякому ее приказанию, держаться со своей госпожой как подчиненный, смотреть на всякий знак ее благосклонности как на чрезвычайную милость.
Г-жа Дунаева не только вправе наказывать своего раба за всякое упущение и за всякий проступок по собственному усмотрению, но и мучить его по первому своему капризу или для развлечения, как только вздумается, – вправе даже убить его, если ей вздумается, – словом, он ее неограниченная собственность.
В случае, если г-жа Дунаева пожелает даровать своему рабу свободу, г. Северин фон Кузимский должен забыть все, что он испытал или претерпел, будучи рабом, и никогда, ни при каких обстоятельствах и ни под каким видом не может помыслить о мести или возмездии.
Г-жа Дунаева обязывается, со своей стороны, одеваться возможно чаще в меха, в особенности в тех случаях, когда будет проявлять в отношении своего раба жестокость».
Под текстом договора помечено число нынешнего дня.
Второй документ состоял всего из нескольких слов:
«Наскучив жизнью и ее разочарованиями, добровольно лишаю себя своей ненужной жизни».
Глубокий ужас охватил меня, когда я дочитал. Еще было не поздно, я мог еще отказаться, – но безумие страсти, вид прекрасной женщины, склонившейся над моим плечом, вихрем увлекли меня.
– Вот это тебе нужно будет переписать сначала, Северин, – сказала Ванда, указывая на второй документ, – он должен быть написан весь твоим почерком; в договоре это, разумеется, не нужно.
Я быстро переписал ту пару строк, в которых я объявляю себя самоубийцей, и передал бумагу Ванде. Она прочла, потом с улыбкой положила ее на стол.
– Ну, хватит у тебя мужества подписать это? – спросила она, склонив голову, с легкой усмешкой.
Я взял перо.
– Дай, я первая подпишу, у тебя рука дрожит. Разве тебя так пугает твое счастье?
Она взяла у меня договор и перо из рук. В борьбе с самим собой я несколько секунд озирался вокруг и, подняв глаза к потолку, вдруг заметил то, что мне часто бросалось в глаза на многих картинах итальянской и голландской школы,– крайняя историческая неверность живописи на потолке, придававшая картине странный, жуткий для меня в эту минуту характер.
Далила, дама с пышными формами и огненно-рыжими волосами, лежит, полуобнаженная, в темном меховом плаще на красной оттоманке и, улыбаясь, нагибается к Самсону, которого филистимляне бросили наземь и связали. В кокетливой насмешливости ее улыбки дышит истинно адская жестокость, полузакрытые глаза ее скрещиваются с глазами Самсона, прикованными к ней и в последнее мгновение взглядом безумной любви,– а враг уже упирается коленом в его грудь, готовый вонзить в него раскаленное железо.
– Вот и готово! – воскликнула Ванда. – Но что с тобой? Отчего ты так растерян? Ведь все остается по-прежнему, даже когда ты и подпишешь. Неужели ты до сих пор еще меня не знаешь, радость моя?
Я взглянул на договор. Крупным смелым почерком красовалось под ним ее имя. Еще раз взглянул я в ее обворожительные глаза, потом взял перо и быстро подписал договор.
– Ты дрогнул, – спокойно сказала Ванда. – Хочешь, я буду водить твоим пером?
И в ту же секунду она мягко схватила меня за руку – через мгновение моя подпись была выведена и под второй бумагой.
Ванда еще раз осмотрела оба документа, потом заперла их в ящик стола, стоявшего в изголовье оттоманки.
– Вот так, теперь отдай мне еще свой паспорт и свои деньги.
Я вынимаю свой бумажник и протягиваю ей. Она заглянула в него, кивнула головой и положила его в тот же ящик стола, куда и прежние бумаги, а я опустился перед ней на колени и в сладком упоении склонился головой к ней на грудь.
Вдруг она оттолкнула меня ногой от себя, вскочила, потянулась рукой к колокольчику, и на звонок ее вбежали в комнату три молодые, стройные негритянки, словно выточенные из эбенового дерева и одетые во все красное, в атлас; у каждой было в руке по веревке.
Тут только я вмиг понял свое положение. Я хотел встать, но Ванда, выпрямившись во весь рост и обратив ко мне свое холодное прекрасное лицо со сдвинутыми бровями, с выражением злой насмешки в глазах, повелительно глядя на меня взглядом властительницы, сделала знак рукой, – и раньше, чем я успел сообразить, что со мной делается, негритянки опрокинули меня на пол, крепко связали меня по ногам и рукам и кисти рук прикрутили связанными на спину, словно приговоренному к казни, так что я едва мог пошевелиться.
– Подай мне хлыст, Гайдэ, – зловеще-спокойно сказала Ванда.
Негритянка подала его повелительнице, склонив колени.
– И сними с меня тяжелый плащ, – он мне мешает.
Негритянка повиновалась.
– Кофточку… вон там! – снова приказала Ванда.
Гайдэ быстро подала кацавейку с горностаевой опушкой, лежавшую на кровати, и Ванда чарующим, неподражаемым движением быстро скользнула руками в рукава.
– Привяжите его к этой колонне.
Негритянки подняли меня, набросили мне толстую веревку вокруг талии и привязали меня в стоячем положении к одной из массивных колонн, поддерживавших полог широкой итальянской кровати.
Затем они вдруг исчезли, словно провалились сквозь землю.
Ванда быстро подошла ко мне. Белое атласное платье расстилалось длинным шлейфом, как потоки жидкого серебра, как лунный свет. Волосы пылали, сверкали огнем на фоне белой меховой опушки. Подбоченясь левой рукой, держа в правой хлыст, она остановилась с коротким отрывистым смехом.
– Теперь игра кончена, – сказала она тоном холодного бессердечия, – теперь это не очень серьезно – слышишь? Глупец, отдавшийся мне – высокомерной, своенравной женщине – как игрушка, в безумном ослеплении! Я смеюсь над тобой, презираю тебя! Ты больше не возлюбленный мой – мой раб, отданный мне на произвол, чья жизнь и смерть в моих руках. О, ты узнаешь меня!
Прежде всего ты у меня серьезно отведаешь сейчас хлыста, без всякой вины своей,– для того, чтоб ты понял, что ждет тебя, если ты окажешься неловок, непослушен или непокорен.
И, с дикой грацией засучив опушенные мехом рукава, она хлестнула меня по спине.
Я вздрогнул всем телом, хлыст врезался мне в тело, как нож.
– Нравится тебе это?