Дюрер
Наконец Джорджоне вывалился из двери красный как рак. Наверное, попало ему от маэстро. Поманил их за собой. И вот они у самого Джанбеллино!
Мессер Джованни был явно не в духе. Не сказав и слова в ответ на учтивое приветствие, протянул руку к папке. Первый рисунок не привлек его внимания, второй тоже, более или менее заинтересовался лишь четвертым: бург в Инсбруке. Его мастер рассматривал дольше других. С оставшимися Джованни расправился быстро — мельком взглянул и отложил в сторону. Сказал что-то стоявшему за его спиной Джорджоне, но что именно, Дюрер не понял.
Джанбеллино захлопнул папку, обратился на сей раз непосредственно к Дюреру. Андресу пришлось взять на себя роль толмача. Но не о рисунках говорил Беллини, а о роли пейзажа. По его мнению, может он играть лишь второстепенную роль. С помощью пейзажа можно подчеркнуть перспективу, добиться изображения третьего измерения на плоскости. Об этом, кажется, говорил Мессина, живописец из Сицилии. Далее посетовал Джованни с некоторым кокетством: не приходится отрицать, брат и он сам преуспел в живописи немало, но, должен признать, муж их сестры, Андреа Мантенья, все-таки выше их. Тому удалось разгадать тайны греческой скульптуры. Это помогло ему придать своим картинам объемность фризов. Можно лишь сожалеть, что не поставил он свою кисть на службу Венеции. И что только влечет его ко двору Лудовико Гонзага? Это было, пожалуй, все, что сказал Джованни Беллини. А Джентиле Беллини так и не появился.
Потом долго стояли с Кунхофером на берегу Большого канала. Андрес был хмур. Сталкивал в воду камушки, наблюдая, как медленно расходятся от них круги. Понял ли Альбрехт, что сказал Беллини Джорджоне? Нет? Джованни изрек: для немецкого варвара этот Дюрер рисует довольно сносно…
Вскоре Кунхофер снова куда-то таинственно исчез. Альбрехт уже один несколько раз заходил в мастерскую Беллини, но в конце концов ему дали понять, что здесь ему искать нечего.
Поддержку Дюрер нашел там, где искал меньше всего, — в Фондако.
Земляки-купцы, узнав, кто такой Дюрер и зачем он прибыл в Венецию, старались теперь ему помочь кто чем мог. Они сносили на подворье все, что, по их мнению, могло представить интерес для Альбрехта — рисунки, гравюры, книги, даже картины. Сопоставляя работы различных мастеров, Дюрер пытался без посторонней помощи проникнуть в их тайны. Делал точные копии с гравюр Мантеньи и Антонио Поллайоло. Но это перестало удовлетворять его — особенно штриховка. Достигать подобия мраморных фризов он не собирался, ему нужна точная передача действительности. Он возвращается к тому штриху, который применял еще в Базеле. Это оживляет рисунки, тем не менее до поставленной цели все так же далеко. А пока что он приблизился к осуществлению девиза аугсбургских мастеров: делать так, чтобы было не хуже, чем у итальянцев. Все услышанное о манере письма итальянских мастеров и методах их обучения он пытался тотчас же воплотить в жизнь. Если, как полагал Беллини, Мантенья достиг совершенства, рисуя древние статуи, то почему бы и ему не попытаться сделать это? Правда, статуи для него недоступны — он не вхож в венецианские дворцы, но ведь можно приобрести их уменьшенные копии, продающиеся в лавках. Купцы подарили ему восковую фигурку Аполлона, копию той мраморной скульптуры, которую десять лет назад выкопали в Риме и которой до сих пор не уставали восхищаться. Дюрер рисовал ее до полного изнеможения — во всех мыслимых ракурсах. Копировал также изображения сатиров, кентавров, тритонов. Этих просто про запас, хотя и мало было вероятности, что они пригодятся ему в Нюрнберге. Там предпочитали существ пострашнее — таких, как на шонгауэровском «Искушении св. Антония». Попытался также срисовать с натуры фигуру льва, что стоит на площади Святого Марка как символ мощи и храбрости Венеции. Однако от этой попытки пришлось отказаться, ибо вокруг стали собираться любопытствующие бездельники, готовые к насмешкам над чем угодно.
И все же правильно говорят: нет худа без добра. Насмешки зевак привлекли к нему внимание знаменитого Джентиле Беллини, проходившего по площади. Поразило его, что рисует Альбрехт, несмотря на то, что холодно и карандаша в пальцах толком не удержишь. На такое способен только человек одержимый. Подошел, пригласил следовать за собой. Не мог взять в толк Дюрер, чем заинтересовал он официального живописца республики. Во всяком случае, не своей же жалкой мазней, долженствующей изображать перспективу площади Святого Марка. А Джентиле не только защитил его от насмешников, но любезно пригласил бывать у себя в мастерской. Конечно, слава старшего Беллини ставила его выше всех законов и традиций Венеции. Да и секретов он никаких не раскрывал. Мессер Джентиле просто показывал Альбрехту свои эскизы к «Шествию на площади Святого Марка», рассказывал, где и когда познакомился с людьми, изображенными на них, почему считает их достойными попасть на полотно. А что касается техники живописи, то Беллини о ней умалчивал…
Казалось, что становится все на свои места, что следует Дюреру подольше задержаться в Венеции, съездить и на юг. А он вдруг заторопился домой. Первое путешествие художника в Италию оставляет впечатление незавершенности, какой-то незаконченности, словно было оно прервано на полпути в связи с какими-то обстоятельствами. Отсутствие денег? Весьма возможно, но Дюрер их всегда мог бы занять. Не исключено, что приходили из-за Альп письма от отца, выражавшего возмущение тем, что сын бросил молодую жену, умчался в дальние края и думать забыл о ней. Только вряд ли это побудило бы Альбрехта бросить все и сломя голову нестись в Нюрнберг.
Видимо, дело в том, что живопись Венеции, хотя и достигшая к тому времени своего расцвета, все же оказалась не в состоянии дать ему того, что он искал. Он, безусловно, слышал о таких великих именах, как Леонардо да Винчи и Микеланджело, тем более что последний, бежав из Флоренции, зиму провел в Венеции и разговоры о нем не смолкали в тех кругах, которые посещал молодой Дюрер. Сохранившиеся рисунки говорят о том, что он должен был обязательно разыскать и хотя бы поговорить с Андреа Мантеньей, живописцем, перед чьим искусством он преклонялся. Может быть, для этого он и предпринял поездку в Павию к Вилибальду Пиркгеймеру.
Правда, ко всему прочему, время в Италии было неспокойное. 31 декабря 1494 года войска Карла VIII взяли Рим и основательно разграбили «Вечный город». О января папа принял французского короля в Ватиканском дворце, отдал ему в заложники Цезаря Борджиа, уговорил оставить Рим в покое и идти в Неаполь. По Италии пополз слух, что французский король, этот поборник истинной католической веры, продался сатане. Карл взял. Неаполь, был провозглашен неаполитанским королем, после чего снова повернул на север, ибо получил сообщения о союзе, заключенном между королем Испании и императором Максимилианом. На полпути его встретил неистовый флорентийский бичеватель пороков Савонарола, и проклял как изменника делу обновления церкви. На севере Италии назревала новая война. Здесь уже было не до живописи.
Да к тому же у Альбрехта вдруг пропала охота к усвоению итальянских уроков. Такие периоды апатии посещали его потом не раз. Теперь он чаще бывал на море, чем в венецианских соборах. Ему посоветовали отправиться в предместье Санта-Клара, где к самой лагуне подступают фруктовые сады, и на остров Чертоза — приют рыбаков. Вот там можно видеть настоящее море!
И он отправился в путь. Первое впечатление от моря было ужасным, словно ты один на всей земле и твой голос теряется в давящей тишине. И чем только влекла к себе Мартина Бегайма эта бескрайняя пустыня? Уже потом, побывав несколько раз на острове Чертоза, Альбрехт избавился от этого наваждения. И море ожило для него. Рыбаки показывали странных животных, извлеченных из таинственных глубин. А он. удивляясь многообразию жизни, старательно рисовал омаров, крабов, невиданных рыб, пытался передать их расцветку с помощью водяных красок. На морском берегу ему никто не мешал. Никто не отпускал колкостей, как это было на площади святого Марка. Он мог ошибаться, начинать заново. Неудавшиеся рисунки рвал и бросал в море. Будто стая мотыльков, уносились бумажные клочки в безграничный простор или опускались на воду и колыхались на ней, собираясь в веселые стайки. Море больше не пугало — оно успокаивало…