Русская трагедия
— Ой! — воскликнула огорченно и удивленно Светлана, взглянув на часы. — Как время летит!..
Она встряхнула челкой, и лицо ее вмиг изменилось, стало озабоченным, настороженным. Глаза померкли, словно кто-то мгновенно стер их блеск. Перед Анохиным сидел другой человек. Он правильно понял, что изменение это не связано с ним, но расспрашивать не стал.
По дороге в общежитие молчали. К нему вернулась прежняя, но на этот раз глухая, не столь гнетущая, тоска, скорее печаль. Он изредка быстро взглядывал на сидевшую рядом задумчивую Светлану и думал: зачем, зачем он берет с собой эту совсем юную девчушку? Не принесет ли он ей и себе одни страдания?
Но бес подсовывал ему в ответ лицо Светланы во время его рассказа о писателях в ресторане, ее необычные брови вразлет, челку, ямочки, влажную от вина алую губу, и сердце Анохина вновь сжималось от нежности, от томительной радости, от мысли, что девушка не могла так искусно притворяться, делать вид, что ей интересно слушать. Надо думать, ей действительно было приятно провести с ним вечер. Они коротко, сухо, по-деловому договорились о завтрашней встрече перед поездкой в аэропорт.
— Спасибо за вечер! — Лицо Светланы на мгновение стало прежним, милым, но сразу же погасло, посуровело, помрачнело, и девушка живо, решительно выбралась из машины.
В аэропорту Светлана была молчалива, напряжена, хмурилась почему-то и заметно волновалась. Беспокойство ее росло по мере приближения к таможенникам.
— Что-то не так? — не выдержал, отвлекся от своей жгучей тоски, спросил участливо и нежно Дмитрий Иванович.
— Все в порядке, — поспешно и как-то суетливо ответила она.
Таможню прошли быстро, без задержки. Вопросов к ним не было.
— Теперь все? Мы за границей? — торопливо, с радостным возбуждением спросила Светлана.
— Нет еще.
Светлана снова умолкла, замкнулась, ушла в себя. Молчала до тех пор, пока не прошли пограничников.
— Вот теперь мы за границей, — вздохнул тяжко Дмитрий Иванович, пряча паспорт в бумажник. Они стояли возле стеклянной витрины магазина.
Светлана вдруг, прикусив нижнюю губу, засмеялась чему-то и внезапно боднула Анохина, ткнулась лбом ему в плечо. Он чуть не выронил бумажник, живо ответил на ее нежный порыв, прижал к себе и клюнул в лоб.
В самолете она села к окну. Молча, жадно смотрела в иллюминатор, как мелькают под крылом серые бетонные плиты, все быстрее несутся, сливаются в сплошную, летящую полосу и вдруг резко как бы застывают на месте и начинают стремительно уходить вниз. Уши закладывает. Лес, дома, дорога, машины на ней уменьшаются, удаляются. Замелькали серые клочья тумана, и земля исчезла в серой мгле. Видно только, как крыло самолета, рассекая туман, накреняется вниз. Начинает мутить и становится чуточку страшно. Светлана повернулась к Дмитрию Ивановичу, улыбнулась устало, грустно:
— Летим… Почему у тебя в глазах такая тоска?
— Не обращай внимания. Это от страха перед высотой, — усмехнулся, кинул он, стараясь сделать голос бодрым, заглушить тоску, и быстро заговорил: — Лететь нам долго… Будем пить, слушать музыку, кино смотреть, разговаривать, спать. На все время хватит!.. Все к черту! Есть ты да я! — Он вытянул кейс из-под сиденья, вытащил плоскую бутылку коньяка, сухое красное вино.
Светлана пила вино, а он дул коньяк, пил большими глотками, старался побыстрее затушить рвущую сердце тоску: что ждет его впереди? Вернется ли он когда-нибудь в Россию? Увидит ли снова жену, дочь, сына? Нетерпеливо ждал, когда хмель вытеснит из груди эти вопросы, освободит от тяжких проблем.
Стюардессы привезли напитки, обед. За едой, за шутливым разговором незаметно опустели бутылки с вином и коньяком. Тоска улетучилась, освободила, забылась. От приятного хмеля, от нежности к Светлане, от предвкушения счастья с прелестной девушкой — от всего этого его уже захлестывало, затопляло какое-то иронически-веселое состояние, какая-то неведомая сила, неземная энергия поднимала над сиденьем, делала невесомым, искала выхода. На то, что происходит в самолете, на пассажиров они совершенно не обращали внимания, не видели их. Светлана сидела у окна, он в полуобороте к ней, спиной к своему соседу, отгородив ее от салона. Когда стюардессы забрали посуду, Светлана опустила спинку сиденья и откинулась на нее.
— Как я устала за последние дни! — вздохнула она, но ямочки не исчезли с ее щек. — А сейчас расслабилась и спать хочу смертельно!
— Ты спи, — он взял ее теплую вялую руку в свою, — а я буду смотреть на тебя, сторожить твой сон. — Анохин наклонился и поцеловал ее руку.
— Ты что? — улыбнулась она сонно.
— Влюбляюсь потихоньку, — усмехнулся он над собой, над своей томительной юношеской нежностью.
Ровно гудели моторы. Спокойно было на душе, тихо, мирно: такого покоя Дмитрий Иванович давно уже не испытывал. Он прикрывал своей ладонью ее руку, чувствовал пальцами обжигающе горячую кожу. Хотелось, чтобы Светлана бесконечно лежала так, повернув к нему свое милое лицо с закрытыми глазами. Он тоже потихоньку, чтобы не потревожить ее, вытянулся, плотно прижался спиной к своему сиденью и прикрыл глаза. Думал, что заснет под ровный гул моторов, но не спалось. Не проходило сладостное томительно-нежное ощущение. И почему-то всплыла в памяти юность, вспомнились те далекие дни, когда он впервые узнал, почувствовал эту сладкую истому от прикосновения к руке любимой девушки. Он увидел себя студентом, явственно увидел тамбовскую реку Цну летним днем, лодочную станцию, где можно было взять лодку и скрипеть уключинами, катать свою девушку хоть весь день. Смотреть на нее, щурить глаза от искорок солнца, которые ослепительно отражаются от мягких волн, поднятых веслом, любоваться ее загорелым телом в зеленом купальнике. Плавать, нырять в воду с лодки, поднимая брызги…
Летом, в жаркие дни, в этом месте реки, в двух шагах от центра Тамбова прямо за зданием педагогического института, где Анохин тогда учился, всегда было многолюдно, всегда можно было встретить знакомых студенток с книгами. Здесь любила готовиться к экзаменам Женя Харитонова, его Женечка. Здесь он начал испытывать то самое томительно-счастливое нежное чувство, сладкую истому, глядя, как она, лежа на животе на одеяле, читает книгу и покачивает одной ногой в воздухе, согнув ее в колене. Анохин лежит рядом на спине, держит в руках книгу, но не читает, искоса смотрит, как тихонько качается в воздухе ее розовая пятка. Как мучила, как сводила с ума его эта пятка! Как нестерпимо хотелось ее целовать! И он будет потом ее целовать… Женечка была игрива, любила чувствовать на себе восхищенные взгляды обожателей, слушать комплименты, любила ласки. Когда она станет его женой, он будет целовать ее всю, каждую клеточку ее гибкого необычно упругого тела, с восторгом будет чувствовать, видеть, как Женечка вздрагивает, извивается от томления под его поцелуями, как мурлычет что-то несвязное, то открывая, то закрывая глаза, как сжимает зубами от разгорающейся страсти свою нижнюю пухлую губу. Именно такие воспоминания особенно мучили Анохина в первые дни, когда он сбежал от Женечки в Москву, где сначала жил неустроенно, ночевал, как бомж, где придется. Как представит, что она так же извивается под поцелуями, под ласками другого мужчины, так дыхание перехватит от тоски и тянет удавиться!
Тогда он был молод, удачлив. Удачлив ли? Просто всегда был целеустремленный, упертый. Пер напролом к цели, отбрасывал препятствия или просто не замечал их. А если с первого раза не удавалось пробить головой стену, только морщился, чесал затылок, отступал на шаг и снова — бабах в стену. Недаром волосы так быстро поредели, осыпались.
С юных лет он решил, что нет судьбы, нет Бога, все в руках самого человека. Как он захочет, так и выстроит свою жизнь. Все обстоятельства человек меняет сам, и сам добивается всего, чего пожелает, без помощи Бога и добрых ангелов. Человек — сам себе Бог и сам себе дьявол. Его жизнь только в собственных руках.
В институт Анохин попал не сразу: не прошел по конкурсу. Только весной поступил на заочное отделение, где познакомился с однокурсницей Женечкой. Она родилась и выросла в Тамбове, он — в тамбовской деревне. Не поступив в институт после школы, он устроился плотником в домостроительный комбинат. А Женечка в те дни работала в школе воспитательницей в группе продленного дня. Анохин хотел стать писателем, мечтал о славе сочинителя, и казалось бы, должен был быть наблюдателем в жизни, созерцателем, но по характеру своему был активным деятелем. Если бы у него на глазах загорелся Рим, то он не играл бы по-прежнему на кифаре, отбросил бы ее, кинулся в самую гущу пожара. И не только бы умело орудовал ведром, но сразу бы принялся руководить тушением пожара, указывать, что нужно в первую очередь тушить, чтобы пожар не перекинулся на другие здания, чтобы быстрее заглушить его. Непременно нужно было ему вмешаться в любое событие, происходившее у него на глазах, стать его участником, изменить, повернуть в ту сторону, какую считал он в тот момент правильной, справедливой, сделать так, чтобы всем было хорошо. Никогда не мог сдержаться, остаться безучастным к происходящему. На собраниях не позевывал, с нетерпением ожидая конца пустой болтовни, а лез на трибуну, спорил, страстно доказывал, как нужно делать лучше. Это его комсомольское неравнодушие в сочетании с наивностью и доверчивостью быстро заметили, запомнили, присмотрелись, и через год, уже будучи студентом-заочником, он стал заместителем секретаря комсомольской организации строительного управления. Через два года его избрали членом комитета комсомола всего комбината, и он начал писать речи для своего секретаря Сергея, продолжая работать плотником. Помнится, они с Женечкой подали заявление в загс, когда его попросили написать речь для директора комбината, который хотел выступить на областной конференции перед очередным съездом партии.