Доктор Паскаль
— Как же быть? — просто спросила Клотильда, с подавленным видом разводя руками.
Однажды ночью, лежа на току в смертельной тоске, она уже задала этот вопрос: жизнь отвратительна, как же можно провести ее мирно и счастливо? То был страшный свет, брошенный наукой на мир, анализ, коснувшийся всех язв человеческих, чтобы показать, как они ужасны. И вот теперь Паскаль сказал об этом еще более прямо, еще усилил ее отвращение к людям и вещам, кинув на анатомический стол свою семью, лишенную прикрас и покровов. Мутный поток катился перед ее глазами в продолжение почти трех часов; это было самое ужасное разоблачение, грубая и страшная правда о родных, о дорогих ей людях, о тех, кого она должна была любить, об отце, создавшем себе состояние преступными денежными махинациями, о брате-кровосмесителе, о бабушке, не знавшей угрызений совести и запятнанной кровью честных людей, о других родных, которые были почти все заклеймены пороками, — алкоголики, развратники, убийцы, — чудовищные цветы на родословном древе! Удар был так жесток, что Клотильда долго не могла опомниться от мучительного оцепенения перед картиной жизни, которая открылась перед ней сразу и в таком свете. Но все же этот урок, несмотря на его жестокость, был оправдан чем-то великим и добрым, какой-то глубокой, покорившей ее человечностью. С ней не случилось ничего дурного, она чувствовала себя исхлестанной резким морским ветром, ветром бурь, из которых выходят с окрепшей, здоровой грудью. Паскаль рассказал ей все, не умалчивая даже о своей матери и проявляя к ней снисходительность ученого, который отнюдь не осуждает факты. Все сказать, чтобы все узнать, чтобы все исцелить, — не этот ли крик души вырвался у него однажды в прекрасную летнюю ночь? То, что Клотильда узнала теперь от него, потрясло ее своей жестокостью, ослепило слишком ярким светом, зато она поняла его, наконец, убедилась, что он взялся за великое дело. Несмотря на все, это был голос здоровья, надежды на будущее. Он говорил, как человек, желающий добра: зная, что наследственность создает род человеческий, он хотел установить ее законы, чтобы самому управлять ею и сделать жизнь счастливой.
А потом, разве не было ничего, кроме грязи, в этой выступившей из берегов реке, шлюзы которой он открыл? Сколько крупинок золота застряло в прибрежных травах и цветах, плывших по этой реке! Множество живых существ все еще проносилось перед мысленным взором Клотильды, всюду вокруг она видела лица, исполненные прелести и доброты, тонкие профили молодых девушек, просветленную красоту женщин. Здесь истекали кровью все страсти, все сердца открывались в нежном порыве. Их было много: Жанны, Анжелики, Полины, Марты, Жервезы, Елены. От них и других, даже менее добрых, даже от ужасных мужчин, самых худших из всех, веяло какой-то братской человечностью. Это было то же самое дуновение — она его уже раз почувствовала, — тот же ток глубокого участия, пронизавший точное изложение ученого. Он казался холодным, он хранил бесстрастный вид демонстратора, но сколько доброты н сострадания, какая жажда самопожертвования, какое стремление посвятить всего себя благу других таились в глубине его существа! Вся его работа, математически обоснованная, была проникнута, даже там, где он давал волю беспощадной иронии, этим скорбным чувством братства. Не говорил ли он ей о животных, как старший брат всех несчастных, страдающих живых существ? Страдание приводило его в ярость, но то был гнев, порожденный высокой его мечтой: он стал резок только из ненависти ко всему случайному и преходящему. Он мечтал трудиться не для лощеного современного общества, но для всего человечества во все значительные часы его истории. Быть может, именно возмущение ничтожеством текущих событий и заставило его бросить этот смелый вызов в своей теории и практике, и труд его, полный отголосков множества событий и стенаний множества живых существ, оставался глубоко человечным.
Впрочем, разве не такова сама жизнь? Абсолютного зла не существует. Никогда человек не бывает злым по отношению ко всем, кому-нибудь он всегда делает добро; таким образом, если его не рассматривать лишь с ограниченной точки зрения, то в конце концов придется прийти к выводу о полезности каждого существа. Верующие в бога должны признать, что если их божество не поражает злых громами и молнией, то это потому, что оно видит свое дело во всем его объеме и не вдается в частности. Прерванный труд снова возобновляется, живые существа в целом удивляют своим мужеством и неустанной работой; и любовь к жизни преодолевает все. В исполинском труде человечества, в его упрямом желании жить — его оправдание и искупление. Таким образом, взгляд, брошенный сверху, с больший высоты, различает лишь непрерывную борьбу и, несмотря на все, много хорошего, хотя в жизни и существует много зла. Так кончают состраданием ко всему, всепрощением и испытывают лишь чувство бесконечной жалости и пламенного милосердия. Вот единственные открытые врата для тех, кто потерял веру в догматы и хотел бы понять смысл существования в этом мире, кажущемся таким порочным. Воля к жизни, участие в выполнении ее далекой и таинственной цели оправдывают самое жизнь, и счастье, единственно доступное на земле, — в радости, которую дает осуществление этой воли.
Прошел еще час, вся ночь протекла за этим ужасным уроком жизни, но Паскаль и Клотильда не замечали ни места, ни времени. Паскаль был уже в течение нескольких недель переутомлен, разбит подозрениями и горем, и теперь, словно внезапно пробудившись, он ощутил нервную дрожь.
— Ну вот, — сказал он, — ты знаешь все. Окрепло ли и закалилось ли твое сердце истиной, исполнилось ли оно прощения и надежды?.. Со мной ли ты?
Но она сама дрожала, как в лихорадке, и не могла прийти в себя от ужасного нравственного удара. Для нее это было такое крушение всех прежних верований, такой крутой поворот к новому миру, что она не осмеливалась задавать себе вопросы и делать заключения. Отныне она чувствовала лишь, что ее захватила и увлекла за собой всемогущая истина. Она подчинялась ей, но не была побеждена.
— Учитель, — пролепетала она, — учитель…
Мгновение они стояли неподвижно, глядя друг другу в глаза. Наступал день, заря удивительной чистоты загоралась на краю высокого светлого неба, омытого бурей. Ни одного облачка не было на бледно-розовой лазури. Веселое свежее утро врывалось с полей в окно, догоравшие свечи меркли в сиянии дня.
— Ответь же мне! Ты по-прежнему хочешь все уничтожить, все сжечь?.. Со мной ли ты, совсем со мной?
Ему показалось, что она сейчас заплачет и бросится ему на шею. Ее словно толкал к нему какой-то внезапный порыв. И тогда они заметили, что оба полураздеты. Клотильда вдруг осознала, что она в нижней юбке, что у нее голые руки и плечи, едва прикрытые беспорядочными прядями распущенных волос; она опустила глаза и увидела на левой руке, возле подмышки, несколько капель крови, царапину, которую он сделал ей во время борьбы, когда грубо схватил ее, чтобы укротить. Тогда это повергло ее в глубочайшее смятение, она вдруг уверилась, что будет побеждена, словно этим объятием он навсегда утвердил свое полное господство над нею. Это ощущение длилось; помимо своей воли она была завоевана, увлечена, полна непреодолимого желания отдаться на его волю.
Внезапно Клотильда выпрямилась, ей надо было подумать. Она прикрыла руками свою обнаженную грудь. Вся кровь волною стыдливого румянца хлынула к ее коже. И она бросилась бежать, прелестно изгибая свой тонкий стан.
— Учитель, учитель, — шептала она, — оставь меня… Я подумаю…
Взволнованная девушка стремительно скрылась в своей комнате, — так уже случилось однажды. Он услышал, как она тут же заперла двери, дважды повернув ключ в замке. Оставшись один, Паскаль, охваченный отчаянием и глубокой печалью, спросил себя, правильно ли он сделал, рассказав ей все. Пустит ли истина росток в душе этого дорогого ему существа, и настанет ли день, когда она принесет жатву счастья?