Долгая помолвка
Осторожно, не оборви провод.
Номер 1818 из солдат этой пятерки был самым смелым и самым опасным. За тридцать месяцев службы в армии он ни разу не дал повода для пересудов. И никогда не говорил о себе. Его взяли августовским утром на собственной ферме, впихнули в поезд, и отныне ему следовало заботиться о своей жизни, коли охота вернуться домой — это все, что он понял. Однажды он задушил ротного офицера. Это случилось во время наступления под Вевром. Но никто не узнал об этом. Задушил собственными руками, придавив грудь коленом, а потом взял ружье и затрусил дальше, пригибаясь под оружейными залпами, вот и все.
У него была жена, тоже подкидыш, ее мягкую кожу он вспоминал с тех пор, как их разлучили. И это обычно мешало ему спать. Еще он вспоминал капельки пота на ее коже во время работы и ее бедные руки. Руки у жены были в ссадинах и жесткие, как у мужчин. На ферму они обычно нанимали трех поденщиков, трудившихся изо всех сил. Но, как и повсюду, мужчин взяли на войну, и жена, двадцати одного года от роду, на девять месяцев моложе, осталась единственной работницей.
Был у него и малыш, которого он заделал во время первой побывки и по случаю рождения которого он получил вторую. Первенец уже ходил от стула к стулу, обещая стать таким же крепышом, как и отец. Мать наградила его нежной кожей. Малыша назвали Батистеном. За тридцать месяцев войны он имел две побывки, да еще одну попробовал устроить себе сам, но дальше Восточного вокзала в Париже уйти ему не дали. Не повезло ему, зато его жена, находясь за тысячу километров от него, едва умевшая писать и читать, поняла, что надо делать, и он впервые в жизни разревелся. Он вообще не помнил, чтобы когда-нибудь плакал. Вот только однажды в детстве, при этом ему запомнился платан, его кора и запах. Если бы ему повезло, он больше никогда бы в жизни не плакал.
Этот третий был единственным из пятерых, кто еще верил в удачу, верил, что его не убьют. Для этого, говорил он себе, незачем было их перевозить на другой фронт, а затем тащить на передовую. Суд над ними свершили на Сомме. Сначала их было пятнадцать человек, не имеющих смягчающих обстоятельств, потом стало десять. На каждом привале они теряли кого-нибудь одного, чья судьба так и оставалась неизвестной. Всю ночь они ехали сначала в одном поезде, затем день — в другом, потом их пересаживали с грузовика на грузовик. Сначала они ехали на юг, потом на запад и наконец на север. Оставшись впятером, они перли теперь пехом под эскортом раздосадованных поручением драгун. В какой-то разрушенной деревне им дали сухарей и воды и перевязали раны. Он уже не соображал, где они находятся.
Небо над ними стало блеклым и пустынным, артиллерия смолкла. Было очень холодно. И за разбитой войной дорогой, пересекавшей деревню, все было покрыто снегом, как в Вогезах. Но таких гор, как в Вогезах, не было видно. Ни оврагов, ни холмов, под которыми хоронили убитых, как в Аргонне. Да и земля, которую он размял своими крестьянскими руками, не была землей Шампани или Меза. До поры до времени здравый смысл мешал ему признать очевидное. Чтобы поверить, понадобилась старая армейская пуговица с английского мундира, которую пнул ему под ноги в одной из траншей идущий сзади: они вернулись туда, откуда уехали, туда, где погибли ньюфаундлендцы, в окрестности Артуа и Пикардии. Только за те трое суток, которые ушли на дорогу, выпал густой снег, такой же терпеливый, как и он сам, укрывший своим покрывалом раны полей, сожженную ферму, стволы засохших яблонь и ящики с боеприпасами.
Осторожно, не оборви провод.
Тот, что следовал четвертым, без каски, знаков отличия и наград, без указания номера полка, с сорванными карманами на мундире и шинели, без семейных фотографий, без христианского креста, знака Давида или исламского полумесяца, то есть без всего, что заставило бы загореться огнем и биться сильнее его сердце, имел бирку с номером 7328, выданную ему на призывном пункте в Буш-дю-Рон. Он родился в Марселе, в семье итальянских эмигрантов из Бель де Мэ, и его звали Анж. Однако, по мнению всех, кто так или иначе узнал его за двадцать шесть прожитых им на земле лет, мало кому такое имя — Ангел — подходило меньше, чем ему.
Тем не менее он был красив как ангел и нравился даже вполне достойным женщинам. У него была тонкая талия, сильные мускулы, темнее ночи черные загадочные глаза, две ямочки на щеках и одна на подбородке и тонкий неаполитанский нос. В роте его прозвали Пиф-Паф. Темноволосый, с пышными усами и нежным, как музыка, акцентом, он всем своим обликом доказывал, что любить его просто обязаны. Но всякий, кто, попавшись на его медовый взгляд, испытал на себе его твердокаменный эгоизм, мог сказать, что это скрытный человек, обманщик, любитель вечно препираться, что он жуликоват, страдает хандрой, способен соврать, поклявшись памятью покойной матери, не задумываясь, выстрелить в спину, спекулировать табаком и посылками, что он хвастлив, что у него не выпросишь щепотки соли, что он может хныкать, когда снаряды падают поблизости, издеваться над солдатами соседней роты, поднятыми в атаку, что он ни на что не годен и ничего толком не умеет. В общем, по его собственным словам, он являл собой образец Самого Убогого Из Всех Фронтовых Мудаков. Но доказать это так и не сумел, ибо других не встретил и, стало быть, не был до конца в этом уверен.
В общем и целом, номер 7328 пробыл на фронте три месяца, последние три в прошедшем году. До этого побывал в учебном лагере в Жуаньи. Там его по крайней мере научили по этикетке распознавать добрые бургундские вина, а по соседу — дурное настроение начальства. До войны он успел отсидеть в Марсельской тюрьме Сен-Пьер, где находился с 31 июля 1914 года, по совершенно пустяковому делу, квалифицированному им самим как «любовное» или «дело чести», в зависимости от того, кому рассказывал — женщине или мужчине, а на самом деле то была разборка между двумя сутенерами.
На третье лето своей отсидки, когда стали забирать «старичков» и уголовников, ему представилась возможность выбора. По совету одного безмозглого спорщика, утверждавшего, что войне скоро конец: что либо французов, либо англичан всенепременно скоро где-нибудь разобьют и к Рождеству все будут дома, он выбрал фронт. После двух недель в Эсне, где пришлось прятаться в каждой яме, чтобы спастись от осколков, он прожил пятьдесят дней, во сто раз худших, чем каторга во Флери. В Шоффурском лесу, на берегу реки Пуавр, нескончаемые пятьдесят дней, полные ужаса и отчаяния, чтобы в конце концов оказаться в западне, пропахшей мочой, дерьмом и смертью тех, кто тут прятался до него с обеих сторон, не в силах покончить собой, — под названием Дуомон, что под Верденом.
Да будет благословенна Матерь Божья, покровительствующая даже всяким негодяям: он не попал туда в числе первых с риском быть выпотрошенным прежними жильцами. И выбрался оттуда с утешительной верой, что хуже уже никогда не будет — ни в этом мире, ни в загробном. Как же низко он пал, если вообразил, будто человеческая злоба имеет предел — люди-то, оказывается, могут и не такое.
В декабре, после так называемого шестидневного отдыха, когда, рискуя набить себе шишки, подскакивая до потолка при каждом обстреле, он всячески пытался укрепить свой моральный дух, участвуя в казарменных дрязгах. А затем со всем своим скарбом и со своей ротой, поредевшей так, что впору было вербовать младенцев, он был препровожден к берегам Соммы, на участок, где неподалеку шли ожесточенные бои. Тут пока все было тихо, только велись разговоры, что придется умереть во время неизбежного наступления. Об этом людишкам сообщил пройдоха-кашевар, приезжавший со своей походной кухней, который, в свою очередь, узнал это от обычно держащего рот на замке ординарца офицера-адъютанта, не привыкшего бросать слова на ветер и слышавшего все это от самого полковника, званного на бал к генералу и генеральше по случаю их серебряной свадьбы.
Однако этот Анж, бедолага из Марселя, подкидыш с улицы Лубон, даже будучи последним из придурков, понимал, что слово «наступление» всегда рифмуется со словом «контрнаступление». А это ему было вовсе ни к чему. Как и другие, он только тут осознал, что война никогда не кончится по той простой причине, что ни одна из сторон не в силах победить другую. Разве что, побросав ружья и пушки при первом появлении сборщиков металлолома, уладить дело врукопашную, а потом договориться, поковыривая зубочистками, а еще лучше — разыграть в «орлянку». Один из несчастной пятерки, капрал по прозвищу Си-Су [Шесть су!], потому что звали его Франсис, здорово выступил на их заведомо проигранном суде о пользе наступления и контрнаступления и неразумном увеличении числа кладбищ. Он даже бросил в лицо судьям в погонах страшные слова: если бы на те два года, что армии по обе стороны фронта сидели зарывшись в землю, их вернули к мирной жизни, освободив траншеи, ничего бы не изменилось — «слышите, ничего!» — все бы осталось на своих местах, в полном соответствии с диспозициями на штабных картах. Возможно, он был не так умен, как казался, этот капрал Си-Су, коли его приговорили к расстрелу, но им нечем было ему возразить. Ему, Анжу, тоже.