Долгая помолвка
Я велел снова связать руки осужденным, как мне было приказано. Хотя и не видел в этом смысла. Они были слишком измотаны, а нас было достаточно, чтобы у них не возникло желания бежать. Но в общем так было спокойнее, это избавляло нас от необходимости стрелять в случае какой-нибудь глупости.
Мы шли в направлении Бушавена — осужденные цепочкой, солдаты по бокам. Траншея, куда мы должны были их доставить, имела номер, но как и люди на войне лучше запоминаются по прозвищам, так вот, эта траншея называлась — только не спрашивайте почему — Угрюмый Бинго. Проделав два километра пешком и не встретив ни дома, ни дерева, только снег, мы увидели при входе в траншею дожидавшегося нас солдата, перебрасывающегося шутками с артиллеристами.
Дорога показалась нам бесконечной, мы шли по колено в грязи, и нашим осужденным было не до шуток. На каждом шагу приходилось поддерживать их за плечи. Капрал Си-Су упал в лужу. Мы подняли его. Он не жаловался. Как и командиру драгун, мне было тягостно вести этих жалких ребят на глазах у солдат, ждавших приказа о наступлении, которые прижимались к брустверу, чтобы пропустить нас. В зимнем небе висел красный солнечный шар, освещая своими холодными лучами расположенные за пределами наших линий обороны и заснеженного пространства черные и молчаливые немецкие окопы. Стояла непривычная для войны тишина, только слышался обычный окопный шепот людей, просивших не порвать телефонный провод. То место, куда мы шли, с миром живых людей связывал только этот провод.
В полукилометре от Угрюмого Бинго мы оказались на перекрестке ходов сообщения второй линии, названной площадью Оперы. Там, окруженный занятыми своим делом солдатами, нас ожидал капитан в шерстяном шлеме, закутанный в меховую доху, из которой высовывались только кончик носа, желчный рот и сердитые глаза. Он, как и я, получил приказ от командира батальона, не горевшего желанием оказаться замаранным в такого рода деле. И был на пределе нервного напряжения.
В укрытии, где заканчивался телефонный провод, он набросился на меня, выставив находившегося там капрала проветриться, и вылил на меня весь ушат своего раздражения «Черт вас подери, Эсперанца, вы что, не могли отделаться от этих бедолаг по дороге?» Я не очень хотел его понимать. А он продолжал: «Закрыли бы глаза, дали бы пинка под зад, чтобы они поскорее смылись, ну не знаю, что еще!» Я ответил: «В хорошенький переплет я бы тогда попал. Вы ведь тоже не хотите неприятностей, мой капитан? Мне приказали доставить пятерых осужденных, а как вы с ними поступите, не мое дело Тем более что я не имею об этом никакого представления»
Тут он еще более рассвирепел: «Так вам, оказывается, даже ничего не сказали? Только не ждите, что я стану скрывать, вы должны все знать! С наступлением ночи мы должны выбросить их со связанными руками за колючую проволоку Бинго и оставить подыхать или оказаться под пулями противника! Такой я получил приказ. Вы когда-нибудь слышали о подобной низости?»
Он с такой силой ударил по столу, где стояли полевой телефон и бутыль вина, оставленная телефонистом, что вино выплеснулось на столешницу и начало медленно стекать на землю. Я смотрел на падавшие капли и не знал, что сказать. Я слышал о такого рода наказаниях, но в отношении очень провинившихся солдат, да и то давно, до пятнадцатого года, в Артуа. А вообще на войне иногда услышишь такое, что и поверить трудно.
Капитан замолчал и сел на край кушетки. Он сказал, что его рота во время летнего наступления сильно поредела, что уже несколько недель люди словно оглушены боями и существует молчаливый уговор с бошами не проявлять активности ни с той, ни с другой стороны: «Это не братание, мы просто не замечаем друг друга, набираемся сил. Бывают дни, когда не услышишь ни выстрела. Артиллерия тоже не страдает излишней болтливостью. Наши окопы совсем рядом. В октябре она косила и чужих и своих» Вздохнув, он тоскливо поглядел на меня: «Послезавтра мы ждем смену. Нам только вас недоставало с вашим заданием».
Когда мы вышли, он обратился к каждому осужденному. Не то чтобы хотел познакомиться, просто не желал, чтобы его солдаты их увидели. Потом он сказал: «Все куда хуже, чем я думал. Один из них — сука-провокатор, у другого голова не на месте, третий все время хнычет. Уж коли наши штабные мудрецы сидя в креслах решили с ними разделаться для примера остальным, они могли бы выбрать кого-нибудь получше. Моих людей от этого стошнит, а боши так животики надорвут от смеха» Сей капитан по имени Фавурье был неплохим малым. За образную речь его прозвали Язвой. Он сам предложил проводить моих подопечных в свой закуток, чтобы никто их не видел. Их развязали и дали, кому надо, оправиться.
Чуть позднее он вызвал лейтенанта с линии Угрюмого Бинго и тихо ввел его в курс дела. Лейтенант, лет двадцати шести или семи, по фамилии Эстранжен, обрадовался не больше капитана. Особенно его возмутила участь Василька. Он поговорил с ним, а потом только повторял: «Как Бог мог это допустить?» Честно скажу вам, мадемуазель, в тот день я не встретил никого, кто бы поверил, что Бог, коли он есть, побывал в солдатских башмаках на этом участке фронта.
В ожидании ночи мы укрылись в маленьком закутке, где горела печурка — лучшее доказательство тому, что мы не боялись, что противник засечет нас. На той стороне я увидел такие же мирные серые дымки над траншеями. Вдвоем с Боффи мы остались с осужденными, а мои пехотинцы караулили за дверью Си-Су сидел у печки, подсушивая одежду. Уголовник заснул. В течение получаса Василек рассказывал о вас в восторженных выражениях, часто повторяясь, мысли его разбегались. Но за наплывом слов то там то сям проглядывала, как белая галька, правда. Я живо представлял себе свежесть вашего чувства, ваши светлые глаза и как вы его любили. Он был счастлив, был уверен, что увидит вас снова и что уже готовится свадьба. Он вам написал об этом — неважно, что карандашом водила другая рука. Это письмо написано там при свете свечей и керосиновой лампы.
Разрешение написать последнее письмо, должен признаться, исходило от лейтенанта Эстранжена, который вернулся в сопровождении солдата, принесшего похлебку. А когда Василек отказался взять миску, спросил его, разве он не голоден. И тот со спокойной улыбкой ответил ему: «Я мечтаю о медовом прянике и чашке какао» У лейтенанта отвисла челюсть, а сопровождавший его солдат из призыва Мари-Луиза, не старше вашего жениха, сказал: «Не берите в голову, мой лейтенант. Я расшибусь в лепешку, но отыщу это. Даже если придется убить отца и мать. Но мне не придется стать сиротой, я обойдусь без этого».
Когда парень вышел, лейтенант сказал, как о чем-то очевидном: «Его зовут Селестен Пу, настоящая Гроза армий». Тогда он и спросил осужденных, не хотят ли они написать своим родным.
Мы отыскали карандаши и бумагу. Селестен Пу вскоре вернулся с какао и медовым пряником. Трое осужденных были ранены в правую руку, но я вам уже сказал, что Этот Парень был левшой, так что писать не могли только двое: Уголовник и Василек. Уголовник забился в угол, Гроза армий стал писать под его диктовку. Я же на коленях писал письмо Василька. Остальные трое расселись кто где.
Перед тем как уйти, лейтенант предупредил, что их письма уничтожат, если в них будет хоть намек на то, в каком жутком положении они оказались. За исключением Этого Парня, все они несколько раз спрашивали, можно ли упомянуть ту или другую вещь. Странная это была минута — мирная и одновременно печальная. Не знаю, как вам объяснить, но мне они напоминали школьников, которые пишут что-то, слюнявя карандаш, и только вдали слышалось бормотание Уголовника. Откусывая пряник, Василек говорил о своей любви. И мне казалось, что я подглядываю за чужой жизнью, что втянут в нечто далекое от войны, такое далекое, из чего мне никогда не выбраться.
Кроме орфографических ошибок, я не обнаружил в их письмах ничего лишнего Никто не желал усугубить горе близких. Сложив листки и положив их в карман мундира, я пообещал, вернувшись в часть, вложить их в конверты и отправить по назначению. Си-Су сказал: «Я верю тебе, сержант Надежда [Эсперанца (исп.) — Надежда], но как ты можешь ручаться за своих начальников? Они могут приказать тебе сжечь письма. Уж коли они нас таскали три дня, ясное дело, хотят убить втихую».