Шкатулка для игральных марок
Ганс Эверс
Шкатулка для игральных марок
В этот вечер я довольно долго ждал Эдгара Видерхольда. Я лежал на кушетке, а индийский бой медленно махал надо мною большим опахалом. У старого Видерхольда были в услужении индусы, которые уже давно последовали за ним сюда, а с ними вместе и их сыновья и внуки. Эти индийские слуги очень хороши: они прекрасно знают, как нам надо прислуживать.
– Подойди, Дэвла, скажи своему господину, что я его жду.
– Атья, саиб.
И он ушел беззвучно. Я лежал на террасе и мечтательно смотрел вдаль, на Светлый Поток. Только час тому назад с неба исчезли тучи, которыми оно было обложено целыми неделями; целый час не падал больше теплый дождь. И вечернее солнце бросало целые снопы лучей на фиолетовый туман, окутывавший Тонкин.
Подо мной на поверхности воды тихо покачивались джонки, снова пробуждаясь к жизни.
Люди выползали наружу; ковшами, тряпками и тамариновыми метлами они выбрасывали воду из джонок. Но никто не разговаривал. Тихо, почти неслышно работали это люди; до террасы едва достигал легкий шорох. Мимо проехала большая джонка, наполненная легионерами. Я махнул рукой офицерам, сидевшим на корме, и они меланхолично ответили на мое приветствие. Конечно, они предпочитали бы сидеть на широкой веранде бунгало Эдгара Видерхольда, чем плыть по реке днями и неделями под горячим дождем в своей ужасной стоянке. Что это были за люди? Только не члены общества трезвости. Конечно, среди них есть поджигатели, грабители и убийцы, – да разве нужно что-нибудь лучшее для войны? Не подлежит сомнению, что эти люди хорошо знают свое ремесло. А те, кто попадает сюда из высших слоев общества, гибнут навсегда, тонут в мутном потоке легиона. Среди последних есть и священники, и профессора, и дворяне, и офицеры.
О, я хорошо знаю их. Пьяницы, игроки, дезертиры из всевозможных полков. И все это – анархисты, которые и понятия не имеют о том, что такое анархизм; все это люди, которые восстали против какого-нибудь невыносимого для них притеснения, и бежали. Преступники и полудети, ограниченные головы и великие сердца – настоящие солдаты.
Джонка направляется на запад и исчезает в вечерней мгле, там, где Красная Река впадает в Светлый Поток. Там ее поглощает густой туман и как бы всасывает в себя страна фиолетового яда. Но они не боятся ничего, эти белокурые, бородатые храбрецы – ни дизентерии ни лихорадки и меньше всего желтых разбойников: ведь у них с собой достаточно алкоголя и опиума, а кроме того, они снабжены хорошими лебелевскими ружьями, – чего же им еще? Сорок человек из пятидесяти останутся там, но те, кто возвратится, все-таки подпишут новые контракты – во славу легиона, но не Франции.
Эдгар Видерхольд вышел на веранду.
– Они проехала? – спросил он.
– Кто?
– Легионеры!
Он подошел к перилам и посмотрел вниз на реку.
– Слава Богу, их не видно больше. К черту их, я не могу их видеть!
– В самом деле? – спросил я.
Я, конечно, прекрасно знал, как и все в этой стране, отрицательное отношение старика к легиону, но хотел вызвать его на разговор, а потому и представился удивленным:
– В самом деле? А между тем весь легион обожает вас. До тех пор, пока восемь лет тому назад двери дома не закрылись, и господин Эдгар Видерхольд не перенес свое убежище в Эдгархафен.
Так называлось маленькое местечко, где была расположена ферма Видерхольда; оно находилось на берегу реки, на расстоянии двух часов вниз по течению. Да, с тех пор его дом был заперт для легиона, но не его сердце. Каждая легионерская джонка, которая проезжала мимо, причаливала к Эдгархафену, и управляющий передавал офицерам и солдатам две корзины вина. К этому дару всегда прилагалась визитная карточка старика: «Господин Эдгар Видерхольд очень сожалеет, то не может на этот раз у себя принять господ офицеров. Он просит соблаговолить принять прилагаемый дар, и сам пьет за здоровье легиона».
Когда я попал к нему, то оказалось, что я был первый немец, с которым он заговорил после большого промежутка лет. О, видеть-то он видел многих немцев на реке. Я уверен, что старик прячется где-нибудь за занавесями и подсматривает оттуда каждый раз, когда мимо его дома проплывает джонка с легионерами. Но со мной он говорил опять по-немецки. Я думаю, что только поэтому он и старается удержать меня как можно дольше и придумывает всегда что-нибудь новое, чтобы отсрочить день моего отъезда.
Никто не знает, сколько ему, собственно, лет. Если тропики не убивают человека в юном возрасте, то он живет бесконечно долго. Он становится выносливым и крепким, его кожа превращается в желтый панцирь, который как бы защищает его от всяких болезней. Так было и с Эдгаром Видерхольдом. Быть может, ему было восемьдесят лет или даже девяносто, но он каждый день с шести часов утра сидел в седле. Волосы на голове его были совершенно седые, но длинная, острая бородка сохранила желтовато-серый цвет. Его лицо было длинное и узкое, руки также были длинные и узкие, и на всех пальцах были большие желтые ногти. Эти ногти были длинные, жесткие, как сталь, и острые и крючковатые, как когти у хищных животных.
Я протянул ему папиросы. Я уже давно перестал их курить, они испортились от морского воздуха. Но он находил их превосходными – ведь они были немецкого производства.
– Не расскажете ли вы мне, почему Легино изгнан из вашего бунгало?
Старик не отходил от перил.
– Нет, – сказал он.
Потом хлопнул в ладоши:
– Бана! Дэвла! Вина и стаканов!
Индусы поставили столик, он подсел ко мне. Я чокнулся с ним:
– За ваше здоровье! Завтра я должен уезжать.
Старик отодвинул свой стакан:
– Что такое? Завтра?
– Да, лейтенант Шлумбергер будет проходить с отрядом третьего батальона. Он возьмет меня с собой.
Он ударил кулаком по столу:
– Это возмутительно!
– Что?
– Что вы завтра хотите уезжать, черт возьми! Это возмутительно!
– Да, но не могу же я вечно оставаться здесь, – засмеялся я. – Во вторник будет два месяца.
– В том-то все и дело! Теперь я уже успел привыкнуть к вам. Если бы вы уехали, пробыв у меня час, то я отнесся бы к этому совершенно равнодушно.
Но я не сдавался. Господи, неужели у него мало бывало гостей, неужели он не расставался то с одним, то с другим? Пока не появятся новые…
Тут он вскочил. Раньше, да, раньше он и пальцем не шевельнул бы для того, чтобы удержать меня. Но теперь, кто бывает у него? Кто-нибудь заглянет раза два в год, а немцы появляются раз в пять лет. С тех пор, как он не может больше видеть легионеров…
Тут я его поймал на слове. Я сказал ему, что согласен остаться еще восемь дней, если он расскажет мне, почему…
Это опять показалось ему возмутительным.
– Что такое? – немецкий писатель торгуется, как купец какой-нибудь?
Я согласился с ним.
– Я выторговываю свое сырье, – сказал я. – Мы покупаем у крестьянина баранью шерсть и прядем из нее нити и ткем пестрые ковры.
Это понравилось ему, он засмеялся:
– Продаю вам этот рассказ за три недели вашего пребывания у меня!
– В Неаполе я выучился торговаться. Три недели за один рассказ – это называется заломить цену. К тому же я покупаю поросенка в мешке и понятия не имею, окажется ли товар пригодным. И получу-то я за этот рассказ самое большее двести марок; пробыл я уже здесь два месяца и должен остаться еще целых три недели – а я не написал еще ни одной строчки. Моя работа во всяком случае должна окупаться, иначе я разорюсь…
Но старик отстаивал свои интересы:
– Двадцать седьмого мое рождение, – сказал он, – в этот день я не хочу оставаться один. Итак, восемнадцать дней – это крайняя цена! А то я не продам своего рассказа.
– Ну, что же делать, – вздохнул я, – по рукам!
Старик протянул мне руку.
– Бана, – крикнул он, – Бана! Убери вино и стаканы также. Принеси плоские бокалы и подай шампанского.
– Атья, саиб, атья.