Чёрная молния
После этого я уже никогда не ходил на подобные вечеринки. Временами, когда отец возвращался домой «тепленьким», я сбегал от него в кино. А то заглядывал к В. У., и мы всю ночь напролет говорили о нашей доброй старой математике.
Я чуть не лопаюсь от смеха во время проповеди капеллана о пользе воздержания, когда все парни смущенно опускают глаза и краснеют.
Странная вещь, но ни педанты, вроде моего отца, ни учителя, видимо, никогда не задумывались над тем, как помочь нам справиться с нашими возрастными бедами. Я считаю, что в этом их большая вина, ибо уверен: большинство из нас охотнее занялись бы чем-либо другим, если бы нам посоветовали, чем и как заняться.
Не знаю, почему мы все-таки занимались этим. Многим, как и мне, это было не по душе, но ни у кого не хватало пороха отказаться от этого. На нас будто бы что-то давило, и мы делали это против воли. А если кто-то не делал, его бойкотировали. Что же ему еще оставалось?
Но теперь, Дорогой Д., порядок: я – исключение из общей массы. Произошло это после того, как мне исполнилось шестнадцать.
Однако, Дорогой Дневник, не стоит думать, будто я из какого-то другого теста и сильно отличаюсь от этих помешанных на сексе, с неразберихой в головах подростков, которых писатели среднего возраста выводят в качестве антигероев наших дней в своих антипьесах и антироманах.
Но если ты, Дорогой Дневник, полагаешь, что я слишком хорошо осведомлен в подобных делах, ты заблуждаешься. Я многое почерпнул из дискуссий на приемах, устраиваемых отчимом и матерью; сама она, правда, в этих дискуссиях не участвовала – только изливала на гостей свое прославленное обаяние да временами поддакивала им. Она делала подсобную работу, ну и прекрасно! У нее ведь совсем пустая голова. Любое ее высказывание – лишь отголосок того, что когда-то говорил отчим. А где он находит новые мысли, я даже не знаю, хотя готов поклясться: они не его собственные. Он всегда использует то, что считает полезным для себя, – и тела и умы других людей. А она этого не понимает!..»
Тэмпи не слышала, что ей говорила сестра. Та повторила еще раз, громче:
– Вам не кажется, миссис Кэкстон, что уже давно пора спать?
– Нет, – ответила Тэмпи, потом, словно очнувшись, захлопнула тетрадь. – О, простите. Да, конечно, пора.
Она сомкнула глаза. Сестра опустила на окне шторы и закрыла балконную дверь. При этом она без конца о чем-то болтала. Потом принесла стакан горячего молока и снотворное. Дверь за ней затворилась.
Тэмпи лежала не шевелясь. Она ничего не видела, ничего не чувствовала. О, до чего же ужасен этот мир подростков! Ее сын предстал перед ней жестоким чудовищем: он лишил ее всякого достоинства, он осуждал ее. Но ведь он прав! Как в свои восемнадцать лет он сумел понять то, что ей казалось недоступным в тридцать восемь?
«Пустая голова!» «О Крис, если бы ты знал, как ранят меня твои слова… А что остается делать женщине, Крис? С тех пор как я покинула дом отца, моя голова никому не была нужна».
Она вспомнила, как Роберт обычно подшучивал над ее V «подвижным, как ртуть, умом». Он хотел, чтобы она всегда оставалась такой.
Кит поступал более утонченно. Он постоянно внушал ей, что инстинкты женщины более важны, чем ее разум. Он вполне доверял ее предчувствиям, но совершенно не терпел ее мыслей.
«Ты представить себе не можешь, Крис, как это тяжело для женщин. Даже твоя обожаемая тетя Лилиан часто говорила мне, еще девочке, что женщине не нужно быть чересчур умной, если она хочет стать счастливой».
Была ли она счастлива с Китом? Ей казалось, что да. Но это счастье обернулось иллюзией. Кит прав. Вся жизнь – иллюзия, и она сыграла с ней жестокую шутку. Теперь-то иллюзий больше нет – они рухнули, но до сих пор ее рассудок отказывался согласиться с этим.
Так она и лежала без сна, продолжая свой диалог с умершим сыном.
«…А теперь, Дорогой Дневник, закончив разговор о животных инстинктах, я хотел бы посвятить несколько страниц моей единственной страсти или, как сказали бы некоторые, моему пороку – математике.
Если это и звучит сентиментально, то, видимо, оттого, что я впервые решился написать об этом.
Итак, математика! Прекрасная проза!
Мои тайные увлечения обрели форму и аргументацию лишь в прошлом году, когда нам всем вдруг повезло – наш учитель математики заболел и на несколько месяцев выбыл из строя. Раньше я лишь смутно догадывался, что за всеми этими опротивевшими формулами, уравнениями, теоремами, перестановками многочленов скрыт волнующий мир, и вот теперь его приоткрыл нам учитель, временно заменивший заболевшего, – В. У. О, это был чародей! Он рассказывал нам о разобщенных понятиях, которые в сумме образуют теорию чисел, занимавшую величайшие умы человечества со времен шумерской культуры. Но бо льшую часть нашего класса математика не интересовала. Могу поклясться, что у нас нет башковитых парней, за исключением Уитерса Зубрилы да еще недавно приехавшего к нам ученика (фамилия его занимает целую строчку), имеющего какую-то неправдоподобную склонность к истории. Если все здесь написанное, кажется тебе, Дорогой Дневник, несколько напыщенным, то прошу тебя: вспомни, что с математикой я справляюсь куда лучше, чем с писаниной.
Добрый старый В. У.! Это ему я обязан всем. Те недели, которые он провел тогда в классе, были для меня озарением. В этом грязном, алчном мире стяжателей я нашел для себя чудесную к благодатную математическую логику.
Совершенно случайно я на какое-то время прославил нашу школу, решив математическую задачу, которая поставила в тупик даже некоторых профессоров университета. Ее принес мне В. У. Не спрашивай, как я справился с ней. Я просто сел и начал решать. Она не отняла у меня много времени. Если бы я не чувствовал отвращения к метафизической чепухе, я мог бы назвать это вдохновением. Но это было! Такое больше никогда не повторится, живи я еще хоть миллион лет.
Кроме удивления перед собственной личностью, у меня появилась еще вырезка из газеты – думаю, это дело рук отчима, – и на какое-то время я оказался в одном ряду с прославленными победителями футбольных матчей.