Ницше, Фрейд, Маркс.
В этом смысле можно сказать, что allegoria и hyponoia лежат в основе языка и предшествуют ему, они являются не тем, что вкралось задним числом в слова и заставляет их перемещаться и вибрировать, но тем, что порождает слова и придает им то мерцание, которое никогда не может быть зафиксировано. По этой же причине интерпретатор, согласно Ницше, есть «говорящий истину»; он «истинен» не потому, что истина открылась ему во сне и он теперь ее провозглашает, а потому, что он произносит вслух те толкования, которые всякая истина призвана скрывать. И, может быть, эта первичность интерпретации по отношению к знаку и есть самая решающая черта современной герменевтики.
Эта идея – что интерпретация предшествует знаку – включает в себя и то, что знак не есть некая простая и доброжелательная сущность, как это было еще в XVI веке, когда полноценность знака, тот факт, что вещи походят друг на друга, рассматривались как простое доказательство благосклонности Божества, и при этом знак и означаемое были отделены друг от друга лишь прозрачной пленкой. Напротив, начиная с XIX века, начиная с Фрейда, Маркса и Ницше, знак, как мне кажется, становится недоброжелательным. Я хочу этим сказать, что у знака обнаруживается двусмысленная и немного подозрительная сторона: «зло – желательность», «дурные намерения» – в той мере, в какой знак уже есть интерпретация, но выдает себя за нечто другое. Знаки – это интерпретации, пытающиеся оправдать себя, а не наоборот.
Именно так функционируют деньги – согласно «Критике политической экономии» и, особенно, второй книге «Капиталла». Именно так функционируют симптомы у Фрейда. У Ницше – и слова, и справедливость, и бинарные противопоставления добра и зла, и, следовательно, знаки – не что иное, как маски.
Приобретая эту новую функцию – скрывать интерпретацию, – знак теряет свою простую сущность, сущность означающего, которой он обладал еще в эпоху Возрождения. Открывается его собственная глубина, и в это отверстие могут теперь устремиться те отрицательные понятия, которые до этого казались инородными для теории знака. Теория знака знала лишь о прозрачности пленки, но не о ее негативном аспекте. Теперь же в пространстве знака оказывается возможной игра отрицательных понятий, противоречий, оппозиций – вся та игра реактивных сил, которую так удачно проанализировал Делез в своей книге о Ницше. [7]
«Поставить диалектику с головы на ноги» – если это выражение имеет смысл, то не идет ли здесь речь как раз о том, чтобы вернуть в пространство знака, в это открытое, бесконечное, зияющее пространство, не имеющее никакого реального содержимого, не знающее примирения, всю ту игру негативного, которую диалектика в конце концов обезвредила, пытаясь придать ей позитивный смысл?
Наконец, последняя черта герменевтики: интерпретация стоит перед необходимостью бесконечно истолковывать себя саму, возвращаться к себе самой. Отсюда два важных следствия. Во-первых, отныне интерпретация всегда будет ставить вопрос «кто?». Интерпретируется не то, что есть в означаемом, но, по сути дела, следующее: кто именно осуществил интерпретацию. Основное в интерпретации – сам интерпретатор, и, может быть, именно этот смысл Ницше придавал слову «психология». Второе следствие: интерпретация всегда вынуждена интерпретировать саму себя, она не может избежать возвращения к себе самой. Время интерпретации – циклично, в отличие от времени знака, имеющего определенный срок, и от времени диалектики, которое, несмотря ни на что, линейно. Это время должно проходить снова там, где оно уже прошло. Поэтому единственная реальная опасность – но опасность смертельная – угрожает интерпретации, как это ни странно, со стороны знаков. Поверить в существование знаков как чего-то первичного, исходного и реального, как связных систематических указаний, – это для интерпретации было бы смертью.
Жизнью же для нее было бы, напротив, считать, что не существует ничего, кроме интерпретаций. Мне кажется, следует хорошо понять то, что сегодня часто забывают: герменевтика и семиология – смертельные враги. Герменевтика, сводящая себя к семиологии, верит в абсолютное существование знаков; она отказывается от таких свойств интерпретации, как принудительность, незавершенность и бесконечность, в ней устанавливается террор значения, и язык оказывается под подозрением. Здесь мы узнаем марксизм, каким он стал после Маркса. Напротив, герменевтика, которая сводится к себе самой, вступает в область языков, бесконечно подразумевающих себя самих, в эту область, принадлежащую и безумию, и одновременно – чистому языку. И здесь мы узнаем Ницше.
ДИСКУССИЯ
БЕМ
Вы, в самом деле, показали что у Ницше интерпретация никогда не прерывается, и этим конотитуируется сама ткань реальности. Более того, для Ницше «объяснять» мир и «изменять» его – одно и то же. Но так ли это для Маркса? В известном тексте он противопоставляет изменение мира и его интерпретацию…
ФУКО.
Действительно, я ждал, что мне противопоставят эту фразу. Однако, если вы олратитесь к политической экономии, вы обнаружитк, что Маркс всегда трактует ее как способ интерпретации. Известный текст об «объяснении» касается философии, конца философии. Но, возможно, политическая экономия, как ее понимает Маркс, могла бы задать такую интерпретацию, которая, в отличие от философской, не была бы обречена, поскольку могла бы принимать в расчет изменения мира и в каком-то смысле интериоризировать их.
БЕМ.
Другой вопрос: не является ли основной идеей для Маркса, Ницше и Фрейда идея само-мистификации сознания? Не в этом ли новая идея, появляющаяся только в XIX веке и восходящая, ка мне кажется, к Гегелю?
ФУКО.
С моей стороны было бы слабостью сказать, что это как раз не та проблема, которую я хотел поставить. Я хотел обсуждать интерпретацию как таковую. Почему произошло влзвращение к интерпретации? Есть ли в этом влияние Гегеля?
Одно несомненно: важность знака, или, во всяком случае, некоторое изменение в понимании этой важности, в доверии по отношению к знаку, произошедшее в конце XVIII или в начале XIX века, имело множество причин. Например, открытие филологии в классическом смысле слова, создание систематики индоевропейских языков, тот факт, что методы классификации утратили свою пригодность, – все это, вероятно, полностью преобразило наш культурный мир, мир знаков. Такие явления, как философия природы в самом широком смысле – не только у Гегеля, но и у других его современников и соотечественников, – свидетельствует о произошедшем в культуре того времени изменении в порядке [regime] знаков.
И я думаю, что более плодотворным в нашем разговоре, для того рода проблем, которые здесь ставятся, было бы рассматривать идею самомистификации сознания как тему, возникшую в ходе этого фундаментального изменения, а не искать в ней самой источник интереса к интерпретации.
ТОБ.
Мне кажется, что ваш анализ неполон. Вы не учитываете техник религиозной экзегезы, а они играли здесь решающую роль. Кроме того, ваша артикуляция истории недостоверна. Несмотря на то, что вы сейчас сказали, мне представляется, что интерпретация в XIX веке началась с Гегеля.
ФУКО.
Я не говорил о религиозной интерпретации, которая действительно важна, поскольку в моем очень кратком изложении истории я стал на сторону знаков, а не смыслов. Что же касается того разрыва, который произошел в XIX веке, то его, конечно, можно обозначить именем Гегеля. Но в истории знаков, понятой предельно широко, открытие индоевропейских языков, исчезновение всеобщей грамматики, замещение понятия организма понятием характера – не менее важные явления, чем гегелевская философия. Не следует смешивать историю философии и археологию мысли.
ВАТТИМО.
Если я правильно вас понял, Маркс должен быть поставлен в один ряд с теми мыслителями, которые, как и Ницше, обнаружили бесконечность интерпретации. Я совершенно согласен с вами по поводу Ницше. Но у Маркса, как мне кажется, все таки необходимо присутствует конечный пункт. Что такое «базис», если не нечто, что должно рассматриваться как основание?
7
Jiles Deleuse, «Nietzcshe et la philosophie», P.U.F., 1962. (Примечание переводчика)