Поцелуй с дальним прицелом
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Сейчас странно вспоминать, что сначала Париж мне очень не понравился. Я даже пожалела, что жить придется не в Берлине! Это был первый заграничный город, мною виденный (финские не в счет, они ведь только недавно перестали входить в состав России), да и постылой зимы там не было и помину… Это я лишь потом начала скучать по русскому снегу, по морозцу нашему краснощекому, а тогда и вспоминать лед на Неве да замерший Питер было тошно! Собственно говоря, Париж и Берлин в то время и даже позднее, до начала 30-х годов, пока к власти не пришли фашисты, были равнозначными столицами русской эмиграции, там и там сосредоточивались не только лучшие силы нашей интеллигенции, но и деньги. Не все же бежали из России голы-босы, некоторые умудрялись кое-что с собой пронести: драгоценности, скажем… что далеко ходить за примером: моя мачеха зимой 18-го года перешла Финский залив, имея на нижней юбке нашитыми драгоценностей более чем на сто тысяч! Это, конечно, сделало путешествие по льду более рискованным (причем им с отцом повезло с погодой, морозы стояли, лед был более крепкими, чем во время нашего пути), однако обеспечило им приличное существование в Париже. Я бы тоже, конечно, взяла с собой золота побольше, кабы оно у меня было. Но все драгоценности моей матери пропали, были реквизированы, поэтому я в Берлине лишь издали смотрела, как весело проводят время те, у кого водилась хоть какая-то валюта: ведь курс веймарской марки непрестанно падал, зато фунты, доллары, даже франки неуклонно росли в цене… К примеру, проехать на такси стоило несколько тысяч марок, а за комнаты, в которых мы жили с Никитой на Курфюрстендамм, просили один фунт в неделю. Ужасная это вещь – инфляция, ужасный страх для народа несет с собой! Я вспоминала Петроград 19-го года, как мы ножницами резали листы с керенками… вспоминала – и старалась поскорее забыть.
Впрочем, у Никиты деньги были, и он чуть не каждый вечер проводил в том или другом кабаре или ресторане, в том числе в русских, где играли прекрасные румынские оркестры, пели цыгане, бежавшие от революции из России, и где выступали русские певцы. Именно в Берлине я впервые услышала настоящие цыганские песни и возненавидела их на всю жизнь, такой яд они вливали в душу, такой безнадежной чувственностью отравляли эти голоса – то визгливые, то бархатные, выпевавшие:
То, что было,Что любила,Все прошло,Того уж нет…Можно вообразить, каково мне было это слышать, сидя рядом с Никитой и мечтая о том, что зелье цыганской песни окажет на него свое приворотное воздействие и обратит ко мне его сердце!..
Блуждая по кабакам, Никита брал меня с собой: не потому, что ему хотелось меня развлекать, – просто я наотрез отказывалась оставаться одна в приличном до тошноты, до оскомины пансионе. Ну, он, видимо, побаивался, как бы я от скуки вновь не ввязалась в какое-нибудь непристойное приключение, вот и таскал меня с собой каждый вечер.
Я удивлялась тому, как странно Никита развлекался: почти не пил (и мне напиваться не давал, хотя моя молодая бравада этого требовала, я и с ним-то себя смелей чувствовала, когда была хоть немного подшофе), мало ел (правда, тут меня не ограничивал, поэтому я, не скрою, давала себе волю, я вообще всегда любила вкусно поесть, даже сердечное томление не ограничивало мой аппетит, это уж потом жизнь и работа в Париже приучили меня к состоянию постоянного, необходимого голода), а все больше слушал музыку и пение, смотрел на выступления фокусников, дрессировщиков собачек или попугаев, прочих циркачей-силачей или гимнастов (кого только мы тогда в тех кабаре не видели!) – и делал какие-то заметки в своей записной книжечке. После некоторых выступлений договаривался с артистами о приватной встрече, о чем-то с ними беседовал, но это уж без меня. Иногда с таких встреч он возвращался довольный, иногда – не слишком.
Я сначала любопытствовала молча (ну как же, ведь барышня из приличной семьи не должна задавать ненужных вопросов!), а потом не выдержала и спросила, для чего ему эти лицедеи. Он подумал, прежде чем ответить, потом осторожно проговорил:
– Одни мои знакомые господа владеют в Париже русским рестораном, вот они и попросили меня посмотреть, как это дело в Берлине поставлено. Какая еда, какие вина, какие актеры выступают и нельзя ли лучших переманить в Париж.
– А кто эти господа? – спросила я словно по какому-то наитию.
– Вот будете в Париже – сами с ними познакомитесь, – ответил Никита с той же осторожностью, которая меня удивляла.
– Вот еще, – фыркнула я, – стану я знаться с какими-то кабатчиками!
Никита глянул на меня, хотел что-то сказать, но прикусил язык, только глаза его сверкнули насмешливо, а потом, после молчания, он сказал:
– Ну что ж, воля ваша!
Более мы на эту тему не говорили, да к тому же скоро Никита все свои дела в Берлине закончил, и мы выехали в Париж.
Поезд прибыл на Гар-де-Норд, на Северный вокзал, рано утром, и я в дороге невероятно не выспалась: находиться так близко, в тесноте спального купе, к Никите и не прикоснуться к нему казалось мне невыносимым. А он уже приучил меня держаться от него на расстоянии, я жила трепетным ожиданием хоть какого-то знака от него, мне все казалось, что этот знак вот-вот будет подан, но этого так и не случилось никогда в жизни.
Измучившись, я уснула уже перед самым прибытием в Париж, Никита меня едва добудился, я вывалилась из вагона чуть живая, ничего не соображая, но все же у меня достало сил удивиться, что отец не встречает меня.
– Он занят делами, – объяснил Никита, но я ничего не могла понять: какие у отца могут быть дела в день моего приезда, к тому же в такую несусветную рань?!
Впрочем, это была только первая из странностей, надолго испортивших мне впечатление от Парижа.
Зимы тут было еще меньше, чем в Берлине: зеленая трава, кожистые листья магнолий и олеандров, кое-где розы цветут на кустах – мои любимые чайные розы… Мы ехали в такси по улицам, которые по сравнению с берлинскими показались мне вызывающе нарядны и как-то слишком оживленны, беззаботны. На самом деле парижский люд спешил на работу, лица у людей были по-утреннему сумрачны, однако эта сумрачность была просто-таки буйным весельем по сравнению с безжизненными лицами берлинцев. Но не этот контраст отвратил меня от Парижа в первые минуты! Я немедленно начала вспоминать Петроград, сравнивать его строго отмеренную, изысканную красоту с переизбытком здешней красоты, с роскошью архитектуры, так и бившей по глазам… и лица-то были сытые, и одежда-то всех без исключения, даже шофера такси, казалась мне избыточно щегольской. А впрочем, парижане-таксисты и впрямь были в 19-м году щеголеваты. Это уже потом, спустя три года, когда в их ряды влились тысячные массы русских беженцев, которые были приглашены на работу французским правительством, и кто встал к станкам на заводах «Рено» и «Ситроен», кто надел форменную фуражку, перчатки с крагами и сел за руль, облик таксиста стал более сдержанным внешне, хотя и несравнимо более изысканным внутри.
А вот еще, кстати, о Париже и о моем к нему отношении. Конечно, это лучший из городов мира: жить в Нью-Йорке, куда возил меня мой второй муж сразу после войны, я бы ни за что не смогла, Рим слишком шумный, да ведь и нельзя вечно жить в музее, Лондон – унылый, чопорный, Берлин – ну, он только после бегства из Советской России показался мне хорош, а потом я на него и смотреть не могла, в Цюрихе и Женеве скука смертная… Словом, Париж – восхитительный город, а все же я никогда не чувствовала себя счастливой от одного ощущения, что живу в нем. Можно представить ощущения русского рабочего с Путиловского завода – ну вряд ли он так уж радовался, что живет в Петербурге, если все блага жизни большого города были ему недоступны. Точно так же и мне в первые годы слишком многое было недоступно в Париже, а когда у меня появились деньги, вкус к этим благам не то что притупился, а просто… не слишком интересно стало их желать. К тому же, чего я больше всего желала, все равно нельзя было купить ни за какие деньги…