Термоядерная Гала (Сальвадор Дали – Елена Дьяконова)
О живописи сюрреалистов один из критиков в свое время писал: «В картинах сюрреалистов тяжелое провисает, твердое растекается, мягкое костенеет, прочное разрушается, безжизненное оживает, живое гниет и обращается в прах».
Это сказано, чудится, именно о Дали, который, что называется, вдохнул, гальванизировал и оживил уже разлагающееся чудовище сюрреализма… заставив его, впрочем, разлагаться еще интенсивнее, живописнее и пролонгировав этот процесс почти до бесконечности.
Конечно, он был художником до мозга костей, а то и до лимфоузлов. Он родился художником, то есть человеком, воспринимающим мир через призму собственного творческого бреда. Он очень любил испанскую пословицу «Как видим, так и бредим». В соответствии с ней и творил. «Когда я понял, что мир умирает, по-настоящему теряет смысл, распадается на куски, которые уже никогда не собрать воедино, а самое бессмысленное и мертвое – это фасады разума и морали, это сама эстетика и собственно человек, тогда я понял и другое: раз уж довелось жить, достойнее всего – жить сюрреалистически. Жить и творить, разумеется…» Однако при всем при том этот сын провинциального нотариуса обладал не свихнутым сознанием, которое обладало свихнутым же миром, а железной логикой шахматиста-математика: каждое проявление его творческого безумия подсознательно выверено до микрона. Это и сделало его гениальным.
Безудержность фантазии хороша до определенного предела: иногда от нее становится скучно. От живописи Дали становится как угодно: тошно, странно, страшно, дико, восторженно, обалденно, противно… но только не скучно. Именно потому, что он никогда не действовал бессознательно. Он всегда отлично знал и понимал, что делает, хотя и казался порою чокнутым как в жизни, так и в искусстве. По этому поводу Дали однажды выразился очень категорично: «Единственная разница между сумасшедшим и мной состоит в том, что я не сумасшедший».
Коротко и ясно!
Кстати, в отличие от многих своих, не побоимся этого слова, коллег по сюрреализму да и вообще авангардистов, которые кинулись в строительно-малярные работы, которые они называли скульптурой и живописью только потому, что они категорически не владели формой, то есть не умели ни лепить, ни рисовать, Дали был превосходным рисовальщиком с твердой рукой. Он виртуозно владел линией, твердой, верной, реалистической – и в то же время зыбкой, нереальной. Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на его работы, особенно «Фигура у окна», «Каннибализм вещей. Испания», «Безумный Тристан», «Сон, вызванный полетом пчелы» и др. И даже там, где он выступает как сугубый чертежник, эта твердая, уверенная рука придает особое очарование его изломанному мировосприятию и натуралистическому смешению красок и форм. Впрочем, размышляя о живописи (а он ведь и стихи писал, не только картины), Дали сам проповедовал: «Поэтический образ обретает лирическую силу, только если он математически точен». Какая разница, о слове или о линии это сказано?
Комплексы неполноценности, снедавшие этого молодого гения, родившегося в Каталонии (каталонские рыбаки о таких, как он, говорили: «У него луковица в башке проросла!»), сравнимы только с его бесконечным эгоцентризмом и гедонизмом. При этом он искренне считал себя ничтожеством и разбивал себе лоб о несовершенства мира, пытаясь обрести истину.
Да что есть истина-то?!
Неслабый вопрос.
«Небеса – вот чего взыскала моя влюбленная душа на протяжении всей жизни с некоторым смущением и, если можно так выразиться, с запашком дьявольской серы. О Небеса! Горе тому, кто не поймет этого. Увидев впервые выбритую женскую подмышку, я искал Небо; разворошив костылем разлагающийся и кишащий червями труп дохлого ежа, я искал Небо», – признается он в автобиографической книге «Тайная жизнь Сальвадора Дали».
Очень важна тут оговорка «с запашком дьявольской серы». Дали всегда придавал высокий смысл самым низменным своим исканиям – ну что ж, на то он и был гедонистом. Он мог видеть небеса, только стоя по колени в экскрементах. Чужих, своих – безразлично. При этом он был стыдлив! «Наклонив голову, она раздвигает ноги, при этом изящно подбирая юбки до высоты бедер. В полной тишине проходит почти минута, как вдруг сильная струя бьет из-под юбок, тотчас образуя между ее ногами пенистый островок… Дама под вуалью так поглощена, что не замечает моего остолбенелого внимания… Дамы хохочут… Еще две струи орошают почву… Мне ужасно стыдно…» Этот заядлый мастурбатор и созерцатель самых изощренных видений, на которые только могла быть способна мужская фантазия, был в то же время девственником. Распутный девственник! Катахреза сия определяет его внутреннюю сущность как нельзя более кстати.
«Мне не удалось отыскать элегантную женщину, – признавался сам художник, – которая отвечала бы моим эротическим фантазиям. Я, как бешеная собака, гонялся по улицам, но ничего не находил. Когда подворачивался случай, робость мешала мне подойти. Сколько дней подряд я слонялся по бульварам, присаживался на террасах кафе, ища случая перемигнуться. Мне казалось естественным, чтобы все женщины, прогуливающиеся по улицам, разделяли мои желания. Но нет! Предельно разочарованный, я преследовал одну дурнушку, не оставлял ее ни на минуту, не сводя с нее пылкого взора. Она села в автобус – я уселся напротив и прикоснулся к ее колену. Она поднялась и пересела. Мне надо было снова выйти и влиться в толпу женщин (я видел только их), в поток враждебного бульвара, который не замечал меня. Ну что? Где тот пояс, за который ты хотел заткнуть весь Париж?..
Вернувшись в свой прозаический номер в отеле с гудящими ногами, я ощутил горечь на сердце. Мое воображение занимали все недостижимые женщины, которых я пожирал глазами. Перед зеркальным шкафом я занялся «этим», как жертвоприношением себя, стараясь продлить это как можно дольше и перебирая в памяти все образы, увиденные в течение дня, чтобы они явились мне и явили то, чего я желал от каждой из них. Смертельно изнуряя себя четверть часа раздраженной рукой, я наконец с животной силой вызвал последнее наслаждение, смешанное с горькими слезами. Сколько было женских ляжек в Париже! И ни одну я не залучил в свою кровать, куда свалился в одиночестве, без мыслей и чувств. Перед тем как уснуть, я всегда произносил краткую католическую молитву».
К женщинам он чувствовал тягу, смешанную с отвращением. Недаром девушка, с которой он все же переспал, внушила ему столь странные чувства, что он, лежа на ней, искал какой-нибудь тяжелый предмет, чтобы прикончить ее. Зато Дали умел нежно дружить с мужчинами, например, с великим Федерико Гарсиа Лоркой, который был вполне бисексуален, однако если не привил своему молодому другу страсть к мужеложству, то, видимо, потому, что сам Дали был рожден лишь для того, чтобы подчиняться сильным женщинам, а не сильным мужчинам.
Вернее, одной сильной женщине!
Но это еще у него впереди.
Итак, в 1929 году на балу в саду Табарен Дали показали ужасно знаменитого в то время поэта-сюрреалиста. То был Поль Элюар. На балу он был с подругой, а его жена находилась где-то в Швейцарии. Все в ту пору были без ума от Элюара, и Дали, сам гений, пусть еще и не состоявшийся, мигом распознал «своего». Он очень быстро понял, что Элюар – поэт из поэтов, милостью божьей, как Лорка, из тех, кто исповедует кредо самого Дали: «Именно поэзия в ряду прочих искусств призвана явить зримый образ того, о чем повествует». На прощание Элюар пообещал приехать в Кадакес, к Дали, в гости летом.
И вот лето… Дали был горд тем, что такие люди, как Элюар с женой и Бунюэль, приехали в Кадакес только ради него. Жена Элюара сначала не произвела особого впечатления, она была утомлена поездкой, и весь ее вид говорил: «Ну и дыра этот Кадакес!» Но уже вечером, на прогулке, Дали обсуждал с ней все мыслимые и немыслимые вопросы бытия и искусства… Потом он кокетничал с Элюаром – это все еще была модель, навязанная ему Лоркой.
«Я не мог оставаться перед своим мольбертом. Я примерил серьги сестры – ну уж нет, это украшение мало подходит для купания. И все же мне хотелось пококетничать с Элюаром. Почему бы не появиться голым и растрепанным? Ведь накануне они видели меня со слипшейся прической и таким же увидят вечером. Когда они придут, думал я, спущусь с палитрой в руке, с колье на шее и растрепанным. В сочетании с моей загорелой, как у араба, кожей это произведет интересный эффект. Оставив наконец мольберт, я стал криво обрезать свою самую красивую рубашку, чтобы она была не ниже пупа. Надев ее, я рванул ткань и проделал большую дыру на плече, другую на груди посредине, обнажив черные волосы, третью сбоку, над коричневым соском. А ворот? Оставить его открытым или застегнуть? Ни то, ни другое. Вооружившись ножницами, я отрезал его совсем. Оставалось решить последнюю задачу: плавки. Они казались мне слишком спортивными и не соответствовали наряду светского экзотического художника, который я смастерил. Я вывернул их на левую сторону, выставив на всеобщее обозрение грязную хлопковую изнанку в ржавых пятнах от окислившегося пояса. Чем еще развить тему сильно ограниченного купального костюма? Это было только начало: я выбрил подмышки, но, поскольку не добился идеального голубого цвета, который видел у элегантных мадридских дам, взял немного бельевой синьки, смешал ее с пудрой и покрасил подмышки. Получилось очень красиво, но лишь до тех пор, пока от пота мой макияж не потек голубыми ручьями. Протерев подмышки, чтобы смыть подтеки, я увидел, что кожа покраснела. Это было не хуже голубизны, и я понял, что мне нужен красный цвет. Бреясь минуту назад, я слегка порезался, и справа появилось пятнышко засохшей крови. Я еще раз выбрился «Жиллеттом», и вскоре мои подмышки были в крови, которую я не без кокетства размазал по телу. Теперь надо подождать, чтобы кровь подсохла. Наконец получилось так красиво, что я не удержался и еще немного изрезал там кожу. Какая работа! Но и это еще не все: за ухо я сунул цветок герани. Теперь нужны духи. Одеколон неприятен…»