Зима в раю
А ведь начиналось все так мило, так интригующе, так многообещающе…
* * *Александра бежала по улице, на ходу поправляя платок. Студеный, совсем не весенний ветер так и жег лицо. Услышав то, что сообщила Любка, она кинулась вон из дома как была – в халате, наброшенном чуть не на голое тело. Любка поймала, остановила. Заставила одеться потеплей. И все время бормотала что-то, уговаривала, умоляла одуматься, остановиться, не ходить на кладбище, не рвать душу.
– Ничего не сделаешь, Сашенька, милая! – Ну да, Любка так и называла ее, и Александру это ничуть не возмущало, а казалось само собой разумеющимся… потому что сейчас было совершенно неважным. – Ничего уже не сделаешь! Только намучаешься. Сама подумай, ну что ты одна сможешь? Там народу орава, там машины нагнали да милицию для охраны. Ты и на кладбище-то не пройдешь, все ворота перекроют, только комсомольцев с ломами да кирками будут пускать.
– Ты знала? Ты давно знала? Почему раньше не сказала?
– А что толку? – со вздохом пробормотала Любка. – Толку-то что? И потом, сама знаешь, что́ за лишние разговоры бывает. В газетах-то и по радио ничего про снос кладбища не печатали, значит, это называется «распространение провокационных слухов».
– Так, может, вранье? – с надеждой уставилась на нее Александра и замерла, до половины натянув ботик на туфлю. – Может, и впрямь слухи?
– А Оля-то куда ушла? – угрюмо напомнила Любка, нервно комкая в руках Александрин тонкий белый платок.
– Оля?
Александра разогнулась, уставилась в Любкины светло-карие, то и дело заплывающие слезами глаза.
– Слушай, да нет, не может такого быть! – воскликнула с новым приступом надежды. – Как Оля станет в этом участвовать, там же все наши лежат. И тетя Оля, и Даня, и… Тамарочка Салтыкова. Тамара! Она же героиня! Она их революционная героиня! Как же можно будет ее могилу порушить?!
Любка беспомощно махнула рукой.
– Да что с тобой говорить! – яростно выкрикнула Александра и выбежала из дому, забыв про платок.
Но Любка нагнала ее на лестнице и сунула платок в руки. Потом снова начала свое:
– Сашенька, Христом Богом прошу, не ходи туда! Только в беду попадешь! Там небось оцеплено все, ты не пройдешь!
Александра даже не обернулась.
Еще издали, с Полевой, увидела она, что никакого оцепления вокруг кладбища нет. У ворот стояло несколько милиционеров, что было, то было, да. Но грузовиков с солдатами нет, нет и народу. Видимо, комсомольцы еще не дошли, замешкались на своей Новой площади. А люди… неужели и впрямь властям удалось сохранить в тайне такое событие, как разрушение старого кладбища?! Или всем это безразлично? Или боятся, понимают, что плетью обуха не перешибешь? Конечно, если страшно за живых заступиться, то кто пойдет заступаться за мертвых?
Нет, тут какая-то путаница. Невозможно поверить! Милиция стоит… Ну что милиция, подумаешь! Мало ли зачем ее сюда пригнали? Это ничего не значит, кроме того, что на кладбище через ворота не пройдешь. Да и ладно, велика беда. В ограде сколько угодно проломов, пробраться очень просто. Вот хотя бы здесь, около братской могилы красных бойцов, умерших в девятнадцатом году…
Александра вспомнила, какая голодная зима стояла тогда. По карточкам хлеба, выпеченного с соломой пополам, выдавали фунт и восьмушку в день, а больше ничего. Иногда вместо хлеба давали просто овес. Угодно собачьего мяса – пожалуйста, на базаре по два рубля пятьдесят копеек фунт. Хотите телятины – у мародеров по шестьсот рублей небольшой кусок, окорок – тысяча. Бутылка разбавленного молока – десять рублей. Самая черная мука, свалявшаяся, с гнилым запахом, – двадцать семь рублей фунт. Никаких лекарств, даже йода, нельзя было и в помине найти.
А холодина какая стояла! Леденящая душу! Не только на улицах, но и в домах тоже царила невыносимая стужа – топить-то нечем было. Отец лежал больной, простуженный, под одеялами и шубами. Любка горела в жару, лежа в другой комнате, под другим ворохом одеял и шуб. Шурка был тогда в Москве, на курсах работников партийной печати. Саша разрывалась одна, присматривая за отцом, кидая иногда взгляд и на Любку, бегая на дежурства, всюду таская с собой дочь, которую остерегалась оставлять с больными в нетопленой квартире, и страшно боясь, что заболеет и Оля. О себе она почему-то нисколько не беспокоилась, потому, видно, и не подхватила никакой заразы. Да и с Олечкой обошлось, только она мерзла до того, что даже иногда плакала, горько и обиженно. И вот – счастье! Всем врачам и сестрам военного госпиталя дали срубить в Марьиной роще по три-четыре больших дерева на семью. Их срубили, распилили и свалили в кучи, но как вывезти? Шурка появится только дня через четыре, а то и через неделю. А вывозить надо спешно, чтобы не растащили…
У Саши было два свободных дня между дежурствами, и она еще один Христом Богом выпросила у главврача, пообещав, что отработает в двойном размере. Два дня она с утра до вечера возила на салазках обрубленные сучья – из Марьиной рощи до их дома на Варварке. За день удавалось обернуться четыре раза, всего четыре несчастных раза – больше ноги не несли. Счастье еще, что пятилетнюю Олю удалось на те два дня оставить у бывшей статской советницы Куваевой, жившей на первом этаже. С годами старуха растеряла всю свою вредность и теперь еле дышала, притесняемая многочисленными жильцами, возникшими в ее квартире после пресловутого уплотнения. Но на третий день оставить у нее Олю не удалось: куваевские жильцы сочли, что от девочки слишком много шума, и потребовали за беспокойство не четверть куба, как сговаривались сначала, а целый куб дров.
– Спасибо за помощь, – вежливо отказалась Александра. – Теперь я сама присмотрю за дочкой.
А между тем в последний свободный день ей предстояло самое трудное: вывезти из Марьиной рощи распиленные стволы. На счастье, госпитальное начальство смилостивилось и позволило взять госпитальную лошадь и нанять госпитального возницу – конечно, не за просто так, но все равно это было куда дешевле, чем брать городского. Ежедневно по утрам из госпиталя возили покойников под стену Петропавловского кладбища, и Саша сговорилась с возчиком, что будет ждать на кладбище, когда он освободится, а потом они вместе отправятся в Марьину рощу.
Она пришла уже в семь утра, держа на руках спящую дочь, и походила немного по дорожкам, постояла около дорогих могилок, потом подошла к подъехавшей госпитальной повозке. Уже начал брезжить рассвет. На повозке лежало с десяток трупов в одном нижнем белье. Трупы были закоченелые и неподъемно тяжелые. Возчик попытался осторожно стащить один из них, но труп свалился в могилу со стуком и грохотом, словно бревно.
Это было страшно. Так страшно в бледном предрассветном сумраке, что и возчика, и Сашу прошиб озноб.
– Подсоби, сестра, – сказал возчик, умоляюще глядя на Сашу.
Та разбудила Олю и поставила ее в сторонке на поваленный деревянный крест: стоять на дереве теплей, чем на снегу. Дочка была похожа на нахохлившегося воробья в своей серой шубке, перешитой из беличьей, принадлежавшей некогда Олимпиаде Николаевне, покойнице.
Все эти дни Саша не расставалась со старыми дворницкими рукавицами, которые когда-то забыл в Даниной боковушке дворник Мустафа, ее преданный ухажер, забритый на войну 14-го года и сгинувший невесть где в этой мясорубке. Мустафа пропал, но неснашиваемые рукавицы его служили русановскому семейству верой и правдой. Вот и теперь послужили: Саша надела их поверх своих штопаных варежек и, быстро перекрестясь, взяла мертвеца за босые ноги. Возчик, повеселев, подхватил тело за плечи. И все же в могилу труп пришлось бросать: не хватало сил опустить его осторожно, бережно, – и снова раздался нечеловеческий грохот.
Оля от страха заплакала, переминаясь с ноги на ногу на кресте. И плакала все время, пока Саша и возчик опускали в могилу труп за трупом, припорашивая их снегом и мерзлой землей. Потом Саша собрала сено, на котором лежали мертвые, бросила и его в могилу, а в сани постелила клеенку, которую прихватила из дому. Рукавицы Мустафы она почистила в снегу (как будто это могло избавить от заразы!), сунула их за ремень, которым была перехвачена ее шуба (чтоб не поддувало, так теплей!), и взяла на руки вконец измученную, зареванную дочь. Села на повозку – и они отправились в Марьину рощу за дровами.