Неуязвимых не существует
Я сидел во вполне красивенькой клетке, сделанной якобы из темных деревянных прутьев. Эти прутки, казалось, новорожденный ребенок мог переломить щелчком одного пальца, поэтому вокруг стояла охрана, играя на нервах окружающих журналистов, предлагая им порадоваться собственной смелости и приблизиться ко мне шагов на пять-семь. И попасть, таким образом, в заложники, буде я попытаюсь освободиться.
На самом деле, через сердцевину этих прутиков были пропущены сверхмощные лазерные шнуры, которые распилили бы мне руку или ногу, если бы я попытался эту клетку сокрушить. Но даже этого было мало моим охранникам. Надо мной вместо потолка клетки висела такая мощная клемма гипнопресса, что при желании невидимый, но существующий где-то поблизости оператор мог меня, наверное, превратить в полного идиота за пару минут, а я бы даже ничего не сумел сделать.
Иногда он пользовался властью, данной ему Сапеговым, и придавливал мое сознание. Я и так едва мог сидеть да слушать, но, когда он включал свою сволочную установку, мне стоило большого труда не завыть, не забиться в конвульсиях, не сойти с ума на глазах всех этих мерзавцев. Жаль, приходилось терпеть и надеяться, что садист за пультом управления не перегнет палку.
Говорить, конечно, я был не в силах. Даже когда мне давали слово, я лишь мычал, и тогда у всех присутствующих складывалось впечатление о диком фанатике, дебиле с отсутствием речевой способности и кровожадном злодее, отказывающемся от всех проявлений судейского гуманизма.
В минуты, когда я все-таки мог хоть на чем-то сосредоточиться, я рассматривал ментата, который служил секретарем суда. Это был не очень даже выдающийся тип мозговика, как их иногда называют журналисты. Голова у него весила всего-то килограммов семь, а это позволяло почти не уродовать ее форму непропорциональными надбровными шишками или слишком далеко отстоящим затылком.
Зато у моего судьи, которая некогда была, кажется, женщиной, голова весила существенно больше, я бы об заклад не побился, но, думаю, на двенадцать килограммов она могла потянуть. Вот это выглядело уже уродливо, даже в парике.
Впервые рассмотрев судей, я вообразил, что этот идиот Сапегов хочет показать всем и каждому, что у него тоже есть умники на службе. И лишь потом сообразил, что его замысел глубже.
В общественном мнении утвердилось представление, что ментаты якобы не допускают неточности и несправедливости при рассмотрении судебных дел любого уровня, что они воплощают в себе всечеловеческую мечту об абсолютной справедливости вообще и совершенной судебной системе в частности.
Раньше так и было, раньше я бы тоже, пожалуй, в это поверил. Но сейчас прогресс высоких биотехнологий и низменной изобретательности дошел до того, что человечество научилось создавать лишь видимость ментатной точности и совершенства. Нет, я не утверждаю, что эти ментаты были подделкой, такое было бы невозможно, фальшивого ментата последний щелкопер из сидящих в зале вычислил бы задолго до того, как мозговик открыл бы рот и заговорил свойственной ментатам скороречью, от которой у нормального человека остается только свист в ушах и полный сумбур в мыслях, которую единственно и мог расшифровать секретарь суда, то есть полументат.
Но в любом случае, я был убежден, что эти ментаты были не те, которых изготавливали в старые добрые времена, а чуточку измененные, ровно настолько, чтобы ошибаться в требуемую политикам сторону. И базовая точность уже не являлась для них чем-то абсолютным, а могла быть скорректирована и даже заказана заранее кем-то, кто имел над ними власть. Почему у меня возникло такое впечатление, я не знаю, но оно было настолько стойким, что даже гипнопресс не мог его вытравить.
И это, помимо прочего, значило, что надеяться не на что, участь моя решена, а судьба будет отличаться от самого скверного решения только деталями. И мне следовало встретить ее, вытерпеть и не расплескать остатков той воли, которую мои тюремщики еще оставили в моем сознании.
Так я и сделал. Ждал, терпел, ни на что не надеялся и встретил решение со всем доступным мне равнодушием. А осудили меня, разумеется, на всю катушку – изменение психики, лишение тела, вечное заточение и вечные муки одновременно.
5
До приведения приговора могло пройти несколько недель или месяцев, это уж как получится. И я не особенно удивился, когда меня посадили к блатарям на эти несколько недель. Стало ясно, если я буду «правильно» себя вести, мне позволят потянуть срок чуть дольше. Все зависело от меня, почти как на воле.
Уголовники были мерзостные, как бывает со всеми до дна опустившимися людьми. Но эти ухитрились опуститься еще ниже, чем можно себе вообразить. Их было штук десять, они неплохо спелись, распределили скромное имущество камеры, иерархию, и сначала со мной даже попытались вести себя пристойно.
Дело в том, что у них уже было кого запугивать. Это был жалкий, худой и в то же время всегда потный, длинный парень со спутанными волосами.
Издевались над ним уже не очень, зубы для удовольствия не выдергивали, пальцы не ломали, на пол запеленутого в простынку не роняли, языком чистить парашу не заставляли. Сначала я даже подумал, что у паренька все-таки остались какие-то связи с волей и он сумел кого-то подкупить из наших надзирателей, а в камере имеется «глазок», который позволяет следить и хоть как-то контролировать поведение этих сволочей.
Но как-то поутру, проверив мысли одного из этих подонков, когда он еще не до конца проснулся, я поразился – они просто потеряли к прежней своей жертве интерес. Им хотелось схватиться со мной, меня сделать объектом новых утех.
Мне оставалось только посмеяться, впрочем, ход был не мой, я просто ждал. Сначала они попытались, разумеется, украсть мой телевизор, но не особенно даже настырно. Если бы я слишком возроптал, надзиратели могли его вовсе отобрать, а этого углашам не хотелось.
Тогда они стали говорить мне разные разности, от которых, по их мнению, у меня должна была стыть кровь в жилах. Потом они принялись на моих глазах мучить потного. Сначала его изнасиловали подряд раз пятнадцать. Под конец он даже отключился, но никто из надзирателей не вмешался, никому до этого не было дела. Я хотел было за него заступиться, хотя все инструкции советуют не иметь с опущенными никаких дел, тем более не заступаться, но потом вдруг понял, что все уже предопределено, и не стал ничего делать.
И в самом деле, к следующему утру он повесился. Тихонько, миллиметр за миллиметром разорвал простыню, сплел короткую, но вполне надежную веревку и удавился на решетке. То, что он должен повеситься, ему заложили посредством гипновнушения, и совсем недавно. Пожалуй, на последнем допросе, не раньше и не позже. А у него уже не хватило сил бороться за жизнь и не подчиняться такому приказу.
Сам факт изнасилования не имел особого значения, его уже столько раз насиловали, что какой-либо неожиданностью для него это быть не могло. И оскорблением тоже. Но теперь у моих сокамерников не было другой живой игрушки, кроме меня. И я стал ждать развития событий с некоторым даже интересом.
Дело в том, что в меня тоже могли вложить пассивное отношение к некоторым неприятностям, например к групповухе за мой счет. И я бы об этом даже не догадался, разумеется, вплоть до решительного момента. С нами, солдатами Штефана, никогда ничего заранее не известно. Хотя, с другой стороны, я свято верил, что перепрограммировать нас невозможно. Но тут уж как выйдет, каждый раз приходилось проверять достоверность этого постулата.
Когда суета, устроенная тюремной администрацией, выразившаяся в не очень старательном расследовании самоубийства, воплями избиваемых для профилактики прямо в камере уголовников, выносом тела и прочими мелкими хлопотами, затихла, вся эта шобла стала поглядывать на меня совсем уж откровенно. Но добрых три дня никто из них на враждебные действия не решался, все-таки про меня им было что-то известно, и они понимали, первый, кто зайдет за ясно видимую всем линию, пострадает больше других.