Смертное Камлание
Николай Басов
Дело 000 017 / 1931. Смертное Камлание
# 1.
Рыжов сидел в своем кабинете и пытался работать, вот только никак не мог, по выражению Борсиной, «собрать мысли в кучку». Когда Самохина и Раздвигин вернулись из лагерей, Рыжов начал ходить по кабинетам, обзванивать тех, в ком еще оставался уверен, просил, даже немного шантажировал, разумеется, в той мере, в какой это было позволено при нынешних обстоятельствах, и в какой позволяла его собственная щепетильность, чтобы их вернули на прежнее место работы, в его аналитическую группу, получившую за глаза название «Темных папок» еще в далеком двадцатом году.
Арест Самохиной был непонятен, она была политкаторжанкой еще при старом режиме, лично знала многих людей, чьи имена теперь гремели как легенда, о которых писались книги и чьими именами назывались улицы городов. Но резкость в высказываниях и давняя привычка к авторитарности сыграли в ее судьбе совсем неблагополучную роль… Сама же она была убеждена, что ее посадили «профилактически».
С Раздвигиным было проще, хотя и его, честного инженера-путейца, даже не воевавшего в империалистическую, а потом долго и преданно служившего под началом Рыжова, тоже арестовывать было не за что. Но в его случае сказалось происхождение… Вот этого он не понимал, а потому перенес свою «посадку» куда тяжелее, чем Самохина. Она отбывала, должно быть, по традиции, в Туруханске, Раздвигин на Соловках.
И все же, как ни был в них уверен Рыжов, оба вернулись из лагеря злые, изменившиеся до неузнаваемости. Инженер был хмур, подавлен, уныл, и никогда не говорил, не пояснял, почему стал таким. Самохина сделалась нервной, часто и внешне без причины повышала голос, не терпела, когда с ней спорили, и без того ее не совсем ровный характер превратился, по мнению Смехового, в сплошные «ухабы и ушибы». Это замечание, кажется, было единственной удачной шуткой самого Смехового, хотя Рыжов не был уверен, что Смеховой при этом пытался пошутить.
Смеховой Тимофей Палыч пришел в группу, когда забрали Самохину, как секретарь партячейки и комиссар. Он казался себе фигурой глубокой, возможно, немного трагической, был секретарем райкома где-то под Донецком, но в чем-то напортачил, и его перевели сюда. Как ему это удалось, и главное, зачем, оставалось для Рыжова загадкой. В работу группы он не верил, в ее ценности сомневался, писал на самого Рыжова длинные и маловразумительные служебные записки, читай, доносы, и по прошествии двух лет, которые обретался тут, в Неопалимовском особнячке, возжелал вытеснить самого Рыжова и занять его место, потому что работа эта показалась ему нетрудной и до донышка понятной. Передача ему функций старшего группы означал бы ее мгновенный и бесповоротный конец, чего Рыжов пытался не допустить.
Когда Самохина и Раздвигин появились в Москве, кстати, без поражения в правах, и усилиями Рыжова вернулись к прежней работе, по прошествию времени, он иногда начинал жалеть, что этого добился. Он просто не знал, будет ли теперь от них толк. Он же почти открыто взял на себя ответственность за этих двоих, но они либо не поняли, либо для них это было неважно. Они как-то выгорели изнутри, по большому-то счету, им было не до работы. Теперь они смотрели на мир такими глазами, что поневоле возникал вопрос, а не лучше ли будет от них все же избавиться?
Ныне они сидели и послушно читали те папки с делами, которые проходили без них. Они читали и, разумеется, заходили к Рыжову, чтобы уточнить какой-нибудь оборот дела или деталь, которые в папках были прописаны невнятно, либо вообще не упоминались. Он честно пытался пояснять эти дела, если помнил. Но многого, как выяснилось, уже и не помнил, а потому сам должен был читать архивные папки, и поневоле начал некоторые дела анализировать по-новому. И это, в принципе, было полезно, что-то, по прешествию времени, смотрелось иначе, отчетливей становились недоработки, или глупость, или как потеря каких-либо возможностей проводимого следствия. Это была не такая уж бессмысленная работа, он учился, возвращаясь к прошлым делам.
Только одно его раздражало, почему они не обращались к Борсиной с теми же вопросами? Она же была тут, многие папки составляла сама, как секретарь группы, и конечно, по-прежнему вела свою часть работы как бывший медиум, теоретик или даже практик, когда в том была необходимость. Впрочем, она куда чаще, чем хотелось бы, возилась в библиотеках, читала какие-то совсем уж старые книги, настоящие гримуары по спиритизму и аномальным явлениям, лишь иногда, чтобы оправдаться перед начальством, составляла пояснительные записки, к сожалению, чрезмерно теоретические, лишь иногда касающиеся дел, которые вела группа. Но такая вот технически-научная деятельность, видимо, тоже была нужна, по-крайней мере, для начальства этого пока было достаточно.
Вот почему, наверное, ее и не арестовали, когда в конце двадцатых брали многих и многих, ее-то, дворянку в… лохматом поколении, которая была приближена к дворцовой камарилье начала века, которая служила медиумом в половине Петербургских спиритических кружков высшего света. Она же просто напрашивалась на арест как социально чуждый элемент, чего оказалось уже достаточно, например, для Раздвигина… Хотя, Рыжов надеялся, что те годы прошли и больше не вернутся, что этот морок, опустившийся на партию, прошел окончательно и безвозвратно.
А все же… Борсина была на краю, и сама это чувствовала, временами даже вела себя неправильно, откровенно злобно, должно быть, переняв эту манеру у Самохиной. И еще у нее что-то сделалось с лицом, она часто и беспричинно гримасничала, то ли скрывала нервные тики за этим едва ли не обезьянничаньем, то ли просто не замечала этой своей привычки, от которой, скорее всего, теперь уже не могла избавиться. Рыжов догадывался, что она по-просто боялась, мучительно и долго, так долго, что ловил себя на жалости к ней… Должно быть, еще и потому, что вопреки всякой логике, вопреки всему, что знал и во что верил, боялся сам.
Стукнула дверь в комнату, Рыжов так углубился в свои мысли, что не поднял голову, а ведь стоило. Потому что в кабинет вошли товарищ Бокий и товарищ Блюмкин. За ними, как тень, маячил Смеховой. И было непонятно, напросился он на этот визит в кабинет начальника, либо пришел как бы по делу, «случайно» оказавшись тут… За ним водилось и то, и другое.
Рыжов все же посмотрел на вошедших, поднялся, вышел из-за стола. Что и говорить, по сути, эти двое были по разным направлениям его прямыми начальниками. Бокий был сух и всегда подтянут, он воплощал в себе качества служаки в старом, дореволюционном еще понимании. А вот Блюмкин, подвижный, с узким еврейским лицом и обманчиво-впечатлительными глазами, был его полной противоположностью. Его частенько видели в окружении писателей и музыкантов, в ресторанах, он почти регулярно ходил в модные театры и очень не любил сидеть в кабинете, заниматься бумажной работой.
Краем уха Рыжов слышал, что он недавно вернулся из странноватой поездки на Тибет, где искал… Что-то искал, относящееся, между прочим, к его, Рыжовской теме почти напрямую. Рассказывали, что он «прошел путем» Блаватской и Рериха, сделал какие-то важные дополнения к их выводам, относящиеся к поиску духовных ценностей нового мира… Но возможно, все это была легенда, дымовая завеса, версия для открытого употребления.
Бокий пожал руку Рыжову, сел в креслице под окном, чтобы скрыть лицо совсем уже зимним светом, к тому же, креслице это, поставленное тут для долгих полуофициальных бесед, было самым удобным в кабинете. Блюмкин уселся на стул перед столом Рыжова, руки не подал, а сразу заговорил:
– Не знаю, Рыжов, что и думать о твоей работе. Вроде бы все правильно, дела расследуете, служебные записки ваши – тоже небесполезный труд, и отношение к делу в целом грамотное… Но где же практика, выводы, наступление на старые, отжившие взгляды на то, что вы изучаете?