Дуэт
А гром огромен и непостижим.
Ужами молний жалит скользкий воздух.
И гасит их в распластанную ночь.
Ночь, истомившись летним зноем, ждет на свиданье гром.
Покровом туч, отмежевавши месяц,
грозой несется вдоль небес любовник молодой.
Он любил стихи, особенно громкие, полные движения и игры звуков, как у Маяковского. Кроме стихов, Герман еще увлекался стрельбой, фехтованием и танцами. Всем тем, чем, по его рассказам, увлекался в юности и Модест Поликарпович. Герман сам нашел и записался в эти кружки, изумляя и забавляя взрослых своей высокомерной независимостью. Так, Дворец пионеров с его многочисленными молодежными секциями стал для нашего героя вторым домом после Дома грамзаписи. К тому же и место работы — цирк — был неподалеку.
Когда человек разносторонне талантлив, он похож на дырявый резиновый шланг, из которого во все стороны брызжет вода, поэтому до финиша добирается лишь жалкий ручеек. К несчастью для Германа, рядом с ним не оказалось ни одного стоящего садовника. От любимого, но теперь уже виртуального Модеста проку было мало.
В одиночку с медными трубами трудно справиться даже взрослому человеку, уже прошедшему огонь и воду, что же говорить о ребенке, сразу оглохшем от их бравурных фанфар. Вместо друга рядом с ним тенью росли его самомнение и гордость и скоро многократно превысили его личность, как тень превышает ее отбросившего. Он придумал себе кодекс настоящего мужчины, такой же несбыточный, как и кодекс настоящего коммуниста. За этим сводом неписаных правил витал, как тень отца Гамлета, образ бесстрашного, одинокого мачо, который ни о чем не страдает, ни о ком не плачет, и вообще «прочь тревога!». Иными словами, несмотря на свои обаяние и живой ум, Герман быстро удалялся от себе подобных, превращаясь в диковинного аутсайдера, вместо того чтобы возрастать в крепкого общепринятого лидера. И не было никого, кто мог бы скорректировать его странную карту мира, на которой красовались звуки земли и неба, мелодии звезд, голоса реки и леса, щекочущее нервы шуршание денег и ласкающий слух шелест книжных страниц, но не было главного — других людей, родных и любимых.
Когда родители узнали, что вместо армии Гера хочет поступать в консерваторию на вокал, мать огорченно покачала головой, а отец тихо выругался и ушел к себе в комнату, жестко, но не громко хлопнув дверью. Большего себе они позволить не могли, так как накануне сын купил им цветной телевизор. Они целую неделю чванились перед соседями такой роскошью, и теперь им было неловко ругать Германа.
Никто еще не знал, что началась война в Афганистане и что скоро матери будут оплакивать своих сыночков, павших в знойных чужих песках, выполнив свой интернациональный долг. Испокон веку служба в армии считалась проявлением гражданского мужества, а уклонение от нее — трусостью. Родители традиционно верили, что только армия может сделать из их сына мужчину, не видя, что он уже стал им — циничным красавчиком с гибким глянцевым телом и манерами светского льва, знающим о жизни гораздо больше своих недалеких предков. Именно предков, потому что его с родителями действительно разделяли поколения и поколения, словно он перемахнул через несколько ступенек эволюции своего рода. Закос от армии в психушке с получением вожделенной статьи семь «Б» — «годен к нестроевой» — навсегда подорвали уважение отца к Герману. Лукич ругнулся, плюнул себе под ноги и с чувством, что имеет полное право, от души напился этим же вечером, а мать не костерила его почем зря, а собственноручно разула и дотащила до постели, укоризненно бормоча, как Герман мог так расстроить родного батю. Отец Германа родился в 38-м, война прошла через все его детство и юность, и человек в военной форме навсегда остался для него героем. То, что его сын упорно не хотел быть героем, изумляло и вызывало у отца угрюмое бешенство. Вслед за матерью он тоже запоздало подумал: «Что это у нас такое выросло? И когда успело?»
В день консерваторских экзаменов вся женская часть квартиры собралась на кухне посудачить. Мелкие распри были на время забыты. Не каждый день их коммунальный птенец залетает на такие высоты. Кто-то включил радиоприемник, соседка предложила загадать на слова первой услышанной песни. Хрущевская оттепель давно кончилась, и по радио по просьбе какого-то ностальгирующего бонзы передавали оперу Мурадели «Октябрь».
— Кт-о-о твой па-па-а? — вопрошал Дзержинский раскатистым басом у беспризорника.
— Н-е-е-т у меня па-пы-ы! — писклявил в ответ тот.
— Все, не поступит, — сокрушенно покачала головой мама, — блата-то нет.
Но он поступил. Помогли рабоче-крестьянское происхождение и редкостный талант.
Шел 1980 год. Это был год «Экипажа» и «Москвы слезам не верит», смерти Джона Леннона и дефицита сантехники. Но главное, это был год Олимпиады в Москве. Столица опустела. В магазинах москвичи радовались скромному изобилию, от которого были на время отрезаны иногородние жители Союза. Особенно умиляли маленькие упаковочки масла и молока, оставшиеся от кормежки иностранцев. И Гера, упоенный успехом в консерватории, весь окунулся в добывание денег, играючи зажив жизнью двойного агента, в которой «Яшка» и «Рашка» звучали так же часто, как «октавы» и «бемоли».
Олимпийский улов был настолько велик, что Гера сделал невозможное: снял на Юго-Западе квартиру снова недалеко от места работы, ведь именно там сверкала на солнце новыми корпусами Олимпийская деревня и дразнилась тучными стадами недоеных иностранцев. Герману только что минуло восемнадцать, и весь мир лежал у его ног, а его женская половина часто просто ничком, в глубоком обмороке. Юные вертлявые барышни, бойкие молодые мамаши и утомленные солнцем чувственные матроны обожали его до дрожи во всех частях тела. Обожали и только. Что-то мешало обоюдному чувству проникнуть глубже в нутро существа молодого повесы, словно по дороге к его сердцу все эти телячьи нежности упирались в эластичную, но плотную заслонку. И хотя половая девственность была давно преодолена, эмоциональная еще долго оставалась нетронутой. Сердечную скудность и холодность он оправдывал не своей, а женской непригодностью к любви. Как у известной кухарки, которая считала мужчин существами неприличными, потому что под одеждой они все равно раздеты, так и Герман считал женщин существами лживыми и ненадежными, потому что они могли, пусть даже гипотетически, разлюбить его и бросить, снова оставить одного. Не предаст в этом пугающем и чужом мире только музыка, только на звуки можно полагаться, только они не обманут, не исчезнут, не заставят страдать.