Давно закончилась осада…
– Но отчего же ты не сказал всего этого вчера?
– Я крепился…
Разумеется, она сумела уговорить его крепиться и дальше. В скором времени придет привычка, найдутся друзья, новый образ жизни покажется естественным и даже приятным.
– Ведь впереди, мой мальчик, у тебя океаны…
Он всхлипывал и отворачивался.
Сердце тетушки надрывно болело, но что делать? Женщины не должны воспитывать мальчиков до взрослости, надобно думать о будущем. А могло ли быть более блестящее будущее, чем у морского офицера? К тому же за казенный счет…
Короче говоря, умытый и сдавшийся на уговоры Коля утром в понедельник был отвезен на извозчике в корпус. И пошла новая неделя.
На этих днях не случилось ни заметных обид от мальчишек, ни придирок от начальства. Капитан-лейтенант с бакенбардами-шариками оказался совсем не злым преподавателем азов морского дела. О стычке в коридоре он Коле не напоминал и даже похвалил новичка за открывшееся в нем знание рангоута и такелажа (вот она, польза от атласа Глотова!). Однако же облегчение не приходило.
По неписаному правилу плакать по ночам новичкам позволялось не более трех первых суток. Далее виновный мог быть объявлен маменькиным сынком, слабачком и «мамзелем». И Коля не плакал. Не из-за страха перед прозвищами, а из последних остатков гордости. Но зажатые слезы лишь сильнее делали неизбывную тоску.
Что поделаешь, если он такой уродился!..
Тоска не исчезала, а лишь каменела от того, что на глазах у одноклассников и взрослых приходилось вести себя подобно всем остальным (даже улыбаться иногда!). А по ночам рождались отчаянные планы. О том, как надерзить кому-нибудь из командиров, чтобы с треском выгнали из корпуса. Или… похитить из кастелянской еще не возвращенное домой цивильное платье, занять у мальчиков под честное слово несколько рублей и пробраться на иностранный корабль, уплывающий к американским берегам…
Да, он крепился в корпусе, но перед тетушкой крепиться уже не стал. В следующий субботний вечер вылил на нее все свое отчаяние.
Они были вдвоем, кухарка Полина уже ушла. Разговор получился ожесточенный, со слезами и резкими словами с двух сторон. Тетушка говорила по-французски. О том, что он, Николя?, такой же, как все остальные мальчики, и не имеет права проявлять постыдную мягкотелость. Другие же терпят и привыкают!
– Ну и пусть! А я не могу!
– Надо уметь подчинять обстоятельством это свое «не хочу»!
– Я не сказал «не хочу»! Я не могу!
– А что вы, сударь, можете? Жить под тетушкиной юбкой до женитьбы?
– Не надо мне никакой женитьбы!
– Тогда до старости?
– Ну и… да. Кто-то же должен будет кормить вас на старости лет!
– Вы… нахал. И дерзкий мальчишка. Ступай спать… – Видимо, она сочла, что утро вечера мудренее.
Следующий день был мучением. С утра – тяжкое молчание, затем (вот пытка-то!) опять визиты знакомых, при которых надо притворяться счастливым избранником судьбы. А вечером – снова разговор о том же:
– Давай рассуждать спокойно и разумно. Я понимаю, что привязанность к родному дому – благородное и сильное чувство, которое достойно того, чтобы…
Нет, она все же не понимала. Дело было уже не в привязанности к родным стенам, граненой лампе, привычным книгам и к ней, Тё-Тане. Вернее, не только в нем. Дело было в безысходности. Страх, который возник от первой угрозы лишения отпуска, стал частью Колиного мироощущения. В корпусе была несвобода. Там он нисколько не принадлежал себе, им полностью распоряжалась чужая воля. Она не всегда была злая, порой даже наоборот, но не своя… И мысль, что придется несколько лет пребывать в ежедневном подчинении этой равнодушной воле, была страшнее смерти…
Тетушка вдруг посмотрела внимательно и сказала со вздохом:
– Ладно, ложись. Может быть, ночью… к тебе придет спокойствие.
И оно пришло. Потому что проснулся Коля с четким пониманием: туда он больше не пойдет. Так и сказал Тё-Тане. А еще сказал, что чувствует себя дурно и не может встать.
– Мальчик мой, но… так вопросы не решаются. Извини, но это каприз…
– Нет…
– Что «нет»?
– Всё нет!
– Значит… ты никогда не станешь моряком. Так?
– Так. Нет… не знаю. Может, и стану. Для этого не обязательно учиться в корпусе.
– К сожалению, обязательно… А иначе кем же ты собираешься стать?
– Хоть кем… Закончу гимназию и медицинский факультет. Буду доктором, как папа?…
– Папа? был еще и офицером. И очень огорчился бы, узнав о твоем поведении… Я умоляю тебя: встань и поедем…
– Хорошо… – он откинул одеяло и поднялся с постели. Увидел себя в мутноватом высоком зеркале: с похудевшим серым лицом, растрепанными локонами, в длинной, как саван, рубашке. И сказал опять: – Хорошо. Едем, раз вы велите. Однако знайте, что очень скоро я там умру. – Он полностью верил сейчас, что так и будет. И даже улыбнулся с облегчением. Потом поплыло в глазах…
Полину отправили в корпус к вахтенному командиру – с письмом о неожиданном недуге воспитанника. И – за доктором.
Знакомый доктор Иван Оттович Винтер нашел у мальчика повышенную нервозность и слабость, кои вызваны были, очевидно, излишним обилием неожиданных впечатлений и резкой сменой образа жизни. Сказал, что вскоре все пройдет, и прописал капли.
Принесенные из аптеки капли Коля послушно пил в течение дня. К вечеру тошнота прошла, голова перестала кружиться, осталась лишь легкая слабость. Она не мешала, однако, ощущению прочного покоя. А покой этот, в свою очередь, был вызван окаменевшей Колиной решимостью: пусть он умрет, но в корпус больше не вернется.
Так было и утром. На холодный вопрос тетушки, что он собирается делать, Коля сказал, глядя в потолок:
– Ничего.
Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала племянника. Гнуть мальчика можно лишь до известного предела, дальше – сломаешь. Она поджала губы… и поехала в корпус одна.
Ее принял сам контр-адмирал Воин Андреевич Римский-Корсаков. Он был крайне вежлив, но сух. Ибо ходатайство вдовы Лазуновой о своем воспитаннике конечно же показалось директору корпуса не более чем следствием переживаний чувствительного женского характера. И он сказал вначале все, что она ожидала. О мальчиках, которые не сразу вживаются в непростой корпусной быт; о привычке, которая выработается со временем; о необходимости мужского воспитания…
– Ваше превосходительство… Я все это говорила Николаю многократно. Со всей доступной мне убедительностью. Он не из тех упрямцев, которые не желают слушать разумных убеждений и отметают всякую логику… Однако же здесь нечто такое… Видимо, это одна из тех натур, которая делает его непохожим на большинство мальчиков…
«Видимо, вы никогда не пороли эту натуру», – прочиталось на лице адмирала. Но сказал он иное:
– В наше время смягчения нравов мы прилагаем все усилия, чтобы в корпусе дети видели свой второй дом. Наставники подбираются с особым тщанием. Розги отменены. Воспитанию нравственности отдается немало сил…
– Я знаю, ваше превосходительство…
– И тем не менее вы настаиваете… Но вы же понимаете, сударыня, что ответственны за будущее мальчика. Взявши его из корпуса, вы многое в этом будущем зачеркиваете…
– Я понимаю и это… – Голос госпожи Лазуновой стал тверже. Ибо в ответ на правильные слова адмирала в ней укреплялось свое, обратное этим рассуждением решение. Она сейчас как бы ощутила себя мальчиком Колей. Ощутила тоску и отчаяние, которые испытал бы он, если бы его все же уговорили и повезли снова в корпус. – Я всё понимаю, ваше превосходительство. И тем не менее… Поверьте, мое решение не дамский каприз и не результат душевной слабости. Все гораздо серьезнее…
Римский-Корсаков поднялся из-за стола. Пожал плечами, отчего приподнялись и опали его густые эполеты.
– Воля ваша… Татьяна Фаддеевна. Конечно, вы хорошо знаете мальчика, и, возможно, у него действительно… скажем так… нет никаких склонностей к морской службе. Не смею настаивать далее, чтобы не взять грех на душу. Позвольте, однако, напоследок дать вам совет…