Давно закончилась осада…
– Мой?
– А чей же!
– Точно мой?
– Само собой! Что желаешь, то и делай с ним. Выброси, если охота.
– Я выбрасывать не буду, – с удовольствием сказал Коля. – Я тебе его дарю. А от подарков отказываться нельзя. Это ведь тоже не по закону!
Он распахнул на Фроле тужурку, сунул пистолет стволом во внутренний карман. А в наружные карманы погрузил порох, кремень и пули. Фрол стоял, растерянно растопырив руки. Закутанная в клетчатую шаль сестренка на санках молча хлопала глазами.
– Вот так, – сказал наконец Коля. И с великим облегчением зашагал прочь.
– Коль… – сказал ему вслед Фрол.
– Чего? – Коля оглянулся.
– Ты это… не злись, что я иногда говорю «Николя?»… И вообще… Я не со зла, просто у меня язык такой… шершавый.
– Да ладно, я знаю…
…В этой истории с пистолетом осталось досказать немногое.
По законам литературы, если в повествовании появляется пистолет, он должен обязательно выстрелить. Причем не просто так, а в какой-то решительный момент. Это и случилось. Только долгое время спустя.
Почти через сорок лет после рассказанных событий, в ноябре 1905 года в Северной бухте, напротив подпорной стенки Приморского бульвара, что разбит был на месте развалин Николаевской батареи, горел восставший крейсер «Очаков». Горел и светился раскаленным металлом. Его, почти лишенного брони, расстреливали по приказу адмирала Чухнина береговые батареи. Командир восстания лейтенант Петр Петрович Шмидт скомандовал, чтобы все покинули корабль. А потом и сам с мальчишкой-сыном бросился в ледяную воду. Скоро Петра Петровича и четырнадцатилетнего Женю подобрали на миноносец 270, но тот почти сразу начал тонуть от тяжелого огня с «Ростислава». Шмидт и Женя опять оказались в воде. Они были подобраны и арестованы верными царю офицерами, доставлены на «Ростислав» и брошены в трюм.
А матросы с «Очакова» плыли к берегу, к бульвару.
– Братцы, пощадите! – слышались из воды крики.
А «братцы» в солдатских шинелях и бескозырках с кокардами шеренгой стояли у гранитного среза и равномерно давали один залп за другим. Из длинных стволов выскакивали оранжевые огоньки и мгновенно отражались на граненых штыках мосинских трехлинеек. Стрельбой командовал усатый офицер в длинной шинели и фуражке с очень блестящим козырьком.
– Огонь, сволочи! Огонь! – кричал он сиплым бабьим голосом и перед каждым залпом взмахивал зеркальным сабельным клинком.
На склонах Городского холма, на ступенях Матросского бульвара, у памятника Казарскому черной массой толпился народ. Слышались крики и плач:
– Изверги! Палачи! О Боге забыли!..
Кое-кто пытался прорваться на берег, но оцепление из солдат и полиции было несокрушимым.
И все же через это оцепление как-то прошел сутулый седоусый человек в потертой флотской тужурке. Он был без фуражки, блики искрились на его рыжеватых коротких волосах. Это был известный многим мастер адмиралтейского завода по фамилии Буденко. Он шагал по пустому пространству между оцеплением и стреляющей шеренгой. Широко шагал, но спокойно. Сухие листья платанов похрустывали под ногами.
Мастер осторожно обошел раненную чайку, которая билась на ракушечных плитах. Она казалась оранжевой от пламени. Какой-то унтер бросился мастеру наперерез, но замер, изумленный хладнокровными насмешливыми словами:
– На пути не стой, у меня пистоль…
Далее все было, как в известной повести Пушкина. «…Дубровский, подошед к офицеру, приставил ему пистолет ко груди и выстрелил, офицер грянулся навзничь.» После, правда, уже не по «Дубровскому». Пробитый несколькими пулями и двумя штыками, мастер упал на плиты и мгновенно умер. Используя короткую заминку на набережной, два матроса в воде рванулись в сторону, ушли в тень береговых выступов и вдоль них, то вплавь, то между скользких камней пробрались к причалам Артиллерийской бухты. Там, под настилами, они притаились на время, а потом по темным откосам проползли наверх и скоро оказались в переулке Артиллерийской слободки, где жило немало сердобольных рыбаков…
Может быть, в спасении двух этих жизней и был главный итог существования на свете мастера Фрола Никодимовича Буденко. И оправдание пистолета.
Вторая часть
Тендер «Котёнок»
Барабанные палочки
Когда Коля сделался взрослым Николаем Федоровичем, ему несколько раз случалось читать воспоминания разных авторов о Севастополе шестидесятых годов. Один из них назвал те годы «безвременьем славного города». Все эти литераторы писали почти одинаково: о длинных улицах развалин, о мертвой белизне прекрасных, но разрушенных зданий, о грудах камней и щебня, о сглаженных временем брустверах и траншеях.
Упоминали писатели и о строящихся храмах, о растущих на берегах бухт доках и мастерских, о горожанах, сумевших соорудить жилища среди руин. Но все же главными впечатлениями в этих очерках были малолюдство и запустение.
И наверное, для того, чтобы сильнее поразить читателя картинами запустения, авторы утверждали, будто нигде сквозь груды камней и щебня, сквозь голую глину и кремнистую твердость здешней земли не пробивалась никакая зелень.
Это неправда.
И на центральных улицах, и в запутанных переулках слободок, несмотря на беспощадность бомбардировок, уцелели кое-где старые деревья. Они стояли и вдоль тротуаров Екатерининской улицы, и вокруг развалин домика государыни Екатерины, и по берегам оврагов и балок. В тех же балках и среди окраинных кварталов сохранились остатки садов и виноградников. А кроме того, за десять мирных лет на склонах и откосах, среди мертвых и оживающих дворов, у разбитых стен и каменных лестниц появились молодые деревца, закурчавилась кустарниковая поросль. Кое-где развалины сверху до низу были окутаны зарослями дрока, похожего на водопады из тонких веток и листьев.
Весной шестьдесят седьмого года вся эта растительность вспухла бело-розовой пеной цветения.
Северный житель Коля Лазунов не знал, как зовутся здешние кусты и деревья. Ему говорили: «Миндаль… кизил… персик… черешня… акация…» Он кивал и тут же забывал названия. И утыкался лицом в гроздья цветов. Подумать только! – по берегам Финского залива и по дворам столицы еще лежал почти нетронутый оттепелями снег, еще по Неве ездили на лошадях, а здесь уже все цвело и зеленело!
Весна в этом году случилась ранняя, миндаль стал зацветать уже во второй неделе марта, а за ним, набирая силу, оделись пахучими гроздьями и другие деревья. О случайном февральском снеге никто уже не помнил. Душа радовалась!
Конечно, выпадали и холодные дни. И особенно ночи. Бывало, что под набежавшими серо-сизыми тучами ревел шторм. Отороченные пенными гребнями волны так гремели галечником на берегах за Карантинной бухтой, что слышно было даже в переулках Артиллерийской слободки. Волны эти штурмовали Константиновский форт, врывались в Северную бухту, на внутренний рейд, мотали ошвартованные у плавучих бочек суда. На некоторых парусниках для безопасности спускали стеньги. Чайки косо метались на фоне косматой штормовой мглы, лететь против ветра они не могли, их сносило, и они укрывались под берегами Южной бухты, где шторм не мог показать всю свою силу.
Однако в этих штормовых ветрах уже не было ледяного зимнего холода. В них можно было ощутить влажную согретость – первый намек на близкие теплые времена.
Застывшая земля давно оттаяла, глинистые тропинки на склонах делались липкими и скользкими, впаянные в них камни держались теперь непрочно, шевелились под подошвами. Это если спешишь в школу и выбираешь не лестницу, а ближнюю дорожку, ведущую вниз к Южной бухте.
По обеим берегам Южный бухты лежали ржавые горы тяжелых ядер, множество пушечных стволов и якорей. Их свозили сюда с затопленных судов, поднимать которые взялся опять купец Телятников.
Большими усилиями водолазов подняли наконец на поверхность и один из корабельных корпусов. Поглядеть на это собралось на руинах Николаевской батареи и склонах Хрустального мыса почти все немногочисленное население города. Корабль медленно вырос из синей, покрытой мелкой зыбью волны. Из открытых орудийных портов хлестали потоки. Тотчас пошли среди мальчишек (да и среди взрослых) споры: что это – «Силистрия», «Уриил», «Три святителя»? Поди разберись, когда это уже и не корабль вовсе, а громадная обросшая туша без мачт…