Дело о ртутной бомбе
– Ага… Мить, ты можешь поменять мне мои деньги?
– Как поменять?
– Мне надо, чтобы сто рублей одной бумажкой…
– Ты ненормальный, да? Ты меня за этим сюда волок?
– Нет, я нормальный. Просто мне очень надо… – И Елька зябко вздрогнул (уж не всхлипнул ли?).
Митя сказал осторожно:
– Посуди сам: откуда у меня с собой сто рублей? Тем более одной бумажкой. Ты же помнишь, крупнее десяток нам не давали. Да и тех уже нет, отдал родителям, потому что дома ни гроша…
– Вот и я хотел отдать, – прошептал Елька. – Маме Тане. Только надо обязательно одной деньгой. Такой, как я у нее… стащил.
Митя, кажется, присвистнул. Не нарочно. И съежился от неловкости. А Елька – опять шепотом:
– Я хотел сам обменять, подошел к одной тетке, что на улице помидорами торгует, попросил… А она: "Где столько набрал! Жулье паршивое! В милицию тебя!" Ну, я и бегом от нее… А потом подумал про тебя. Подумал: может, ты поможешь…
"И затеял этот дурацкий ночной поход!" Опять заныли ободранные ладони и ушибленный подбородок. Снова толкнулась досада на этого дурака. Но лишь на миг. Потому что почти сразу – догадка. Дело же не только в сотенной бумажке. Главное для Ельки – признание.
– Совесть, что ли, заела? – насупленно сказал Митя.
– Ага, – охотно откликнулся Елька. – Она давно заела… Я в начале каникул в больницу попал, весь июнь там лежал и все думали, что умру. Правда… И сам я думал. А не охота же. И я пообещал, что, если останусь живой, обязательно признаюсь. Про это дело…
– Кому пообещал?
– Ну… вообще. Взялся за крестик и прошептал… это…
– И тут же начал поправляться? – сказал Митя. И сразу испугался: не подумал бы Елька, что он насмехается. Елька не подумал. Вздохнул:
– Не сразу. Потом уж…
– Елька, зачем ты мне-то про это говоришь? Взял бы да и признался ей… маме Тане. Раз уж так вышло…
– Я так и хотел сперва. А потом боязно стало, сил нет…
– Испугался, что отдаст в интернат? – напрямик спросил Митя.
– Не отдаст она! Куда она без меня? Я же у нее один…
– А тогда чего же?
– Она… просто заболеет вся. Или руки опустит и начнет глядеть куда-то мимо. И так вот, будто плачет, хотя и без слезинок: "Хочешь быть такой же, как отец?.." Это ей страшней всего…
– Но ты же сам сказал, что хотел ей деньги вернуть.
– Ну да! Я обрадовался, когда, когда ты их дал. А потом подумал: она расстроится, что я такой. И загадал…
– Что загадал?
– Помнишь, я рубль метнул? Орел или цифра? Если цифра – признаюсь. Если орел – скажу, что нашел деньги за шкафом. Ты, мол, обронила их давным давно, они туда завалились… Потому что я их из шкафа тогда вытянул, из-под белья. Мама Таня там всегда документы и деньги прячет… Эту сотню отец дал, когда зимой приезжал, заходил последний раз. Мама Таня ее на одежду мне отложила. А потом: "Ох, куда же я ее засунула, голова дырявая!.." Так убивалась…
– А на тебя не подумала?
– Вот ни на столечко даже! Я ведь никогда раньше… ничего такого… Конечно, в школу ее не раз вызывали, потому что или в двойки закопаюсь, или по поведению "неуды", но это за всякие "цирковые представления". А не за э т о. Даже если в классе у кого-нибудь что-нибудь своруют, на меня никогда не думали…
– А сотню-то зачем стянул? – с прежней насупленностью спросил Митя. Он чувствовал: Ельке надо выговориться до конца. – Погулять захотелось?
Елька слегка отодвинулся. Спросил холодным шепотком:
– Ты думаешь, я для себя, что ли?
– А для кого?
– Не для себя я. Для одного парня…
– А! Он из тебя дань выколачивал, да?
– Не выколачивал он… Мить, а ты не выдашь? – И опять вздрогнул. И снова Митя ощутил, какой он, Елька, беззащитный со своими непонятными страхами. Кашлянул от жалости, обнял его плечо.
– Не выдам. Неужели я похож на сволочь?
– Мить, понимаешь… он убежал из армии.
– Дезертир?
– Ну… наверно… Я в январе забрался в один старый дом и там его увидел…
И шелестящим шепотом (похожим на шуршание мохнатых звезд) Елька поведал про свою короткую дружбу с беглецом.
3
Дом был тот самый, у которого потом, летом, Елька попал в ловушку. Обугленный с одного угла, чернеющий окнами без рам. Ельку понесла туда странная фантазия. Представилось вдруг, что в доме есть кладовки с брошенным имуществом, среди которого можно отыскать старые лыжи. Конечно, были и здравые мысли, что из дома давно уже растащено все, что хоть чуточку для чего-нибудь пригодно. Однако чулан с тряпьем, хламом и раздавленными бочками, из-за которых торочат забытые хозяевами лыжи, представлялся очень ярко. Елька даже ощущал запах застарелой лыжной мази. Так хотелось, чтобы появились у него с в о и лыжи.
Было около пяти часов – синие снежные сумерки. А в доме – совсем тьма. Елька с дрожащим огоньком свечки (фонарика у него не было) обошел оба этажа. Конечно, страшно было, но не до полного ужаса, терпимо. Елька слышал, что нечистая сила в заброшенных домах появляется только после полуночи, а бомжи и гопники зимой, в такие промороженные развалины вообще не суются.
Чуланы в доме нашлись, но пустые. Какие там лыжи! Огорченный Елька стал спускаться по скрипящей от мороза и ветхости лестнице, свернул к боковому выходу и вдруг заметил под лестницей дверцу. Задрожал почему-то. Но не отступил. Правой рукой повыше поднял огарок, левой потянул дверную ручку.
Вниз уходили ступени. Там была еще дверь. За ней сильно пахло дымом и плясали красные отблески.
Самое время было дернуть домой.
Но слабый голос позвал:
– Эй, не уходи… Не бойся.
Елька метнулся было назад и… замер.
– Братишка, постой… У тебя хлеба нету?
– Понимаешь, Мить, он там три дня голодом сидел. Растянул жилу на ноге, далеко уйти не мог, вот и прятался. Знал, что ищут. Вместо воды снег жевал. Сделал маленькую печку из дырявого бака, топил обломками, которые нашел там. А иначе бы замерз насмерть… Боялся только, что дым наружу пойдет и его увидят. Но все равно греться-то надо… А спал среди всякого тряпья, оно валялось там в подвале. Мешки какие-то и гнилой брезент… Рубаху свою разодрал, снег растопит в банке, потом в горячую воду обмакнет тряпку и ногу обматывает, чтобы опухоль прошла…
– А почему он убежал? От дедов?
– Ну да. Там амбалы всякие, сержанты… Они молодых солдат в город посылали деньги добывать и сигареты. А кто не принесет, тех лупили по-всякому. Не просто, а с издевательствами… Ну, он один раз пошел и ничего ни у кого не выпросил. И побоялся в казарму идти. Побрел куда глаза глядят. Подкатился на льду, нога подвернулась, идти не может. Ну, видит пустой дом, забрался… А еды-то никакой. Я сбегал домой, хлеба ему принес, картошки…
– Значит, он тебя не боялся?
– Не-а… Сперва только спросил: "Никому не скажешь?" А я говорю: "Я же знаю, я в интернате жил. Там вроде как у вас…"
– А что… там правда так плохо?
– Там… большие пацаны чего только не творят с младшими. Я уж по-всякому там акробатничал, чтобы больше смеялись и меньше приставали, а все равно… Тоже бежать хотел, потому что даже у отца не так худо, как там… Потому что он, пока не выпьет, то ничего… А когда поддаст, не сильно, а средне, тогда и давай воспитывать. Поставит перед собой, велит "руки по швам" и с размаха по щекам – хрясть, хрясть. Справа, слева… А потом возьмет за шиворот и чем под руку попадет… Мить, а тебя дома лупили когда-нибудь?
Надо было бы утешить Ельку, сравниться с ним судьбою, сказать: "С кем такого не бывает…" Но Митя не решился.
– Всерьез никогда. Ну, бывало раньше, что мама даст шлепка сгоряча…
– Это не считается.
– Не считается… А отец кричит иногда: "Где мой ремень?!" Но это вроде забавы…
– А их там, в части, солдатскими ремнями… Он мне один раз отпечаток звезды показал на плече… Это уже потом, когда мы про всякое разговаривали. Он знаешь как говорил? "Ты, – говорит, – не думай, что я трус. Я, когда пацаном был, с железного моста в нашу речку прыгал, с высоченного. Вся ребята боялись, а я прыгал. И драк не боялся. А тут ведь не драки. Навалятся, руки вывернут, к полу прижмут… И самое страшное, что нет никакой надежды на защиту, никто не заступится…" А еще он сказал, я точно запомнил: "Выворачивают наружу и вытряхивают из тебя человека до последней крошки. Я, – говорит, – с врагами воевать не побоялся бы, если на фронте. А здесь как? Вроде бы свои, а хуже врагов…"