Пять скачков до горизонта
Впрочем, в тревожных размышлениях была и польза: они отвлекали от усталости и заставляли топать поспешнее…
Все когда-то кончается. Под синими сгустившимися тучами перешли мы мост, дошагали до старинного здания музея с колоннами и деревянной пожарной вышкой. Здесь Анна Кондратьевна сказала:
– Мне ведь теперь в другую сторону, в Затюменку. Доберешься один-то, знаешь дорогу?
Чего ее было не знать! Вон, за несколько кварталов отсюда, за круглой «Ленинской» баней, за красным польским костелом с колоколенкой-малюткой, белеет моя башня. А от нее и от школы я в прошлом учебном году топал домой каждый день – всего-то семь кварталов!
Я заверил Анну Кондратьевну, что доберусь благополучно. Мне хотелось, чтобы она скорее ушла и не заметила, как я боюсь надвигающейся грозы.
– Ну, а если дождиком накроет, переждешь на каком-нибудь крылечке…
Пережду, – нервно сказал я. Гремело уже недалеко, а один раз над баней проскочил желтый зигзаг.
Крупный дождь ударил, когда я прошел два квартала. Я укрылся под узорным чугунным навесом кирпичного особняка (там, кажется была поликлиника). Струи лупили по доскам тротуара так, что те даже прогибались. И гремело крепко, и сверкало недалеко. Я вздрагивал. Но… видать, сказались прошлые переживания и усталость и боялся я грозы не как прежде, а словно по привычке. Будто даже не я, а кто-то другой, на кого я смотрю со стороны. Когда гроза откатилась (и утомленный мой страх – тоже), я сел на ступеньку и протянул ноги под слабеющие струи. Дождь ласково смыл с ног боль и утомление. Правда не надолго, а до той поры, когда я снова двинулся в путь.
Но теперь это был уже недалекий путь к дому. Пробилось солнце, засветилась над башней радуга, запахло как всегда после свежего дождя – тополями и сырыми досками тротуаров. И я затопал гудящими ступнями по этим доскам, по бликующим лужам… Вот и школа, вот и улица Дзержинского, вот поворот на улицу Герцена… Здесь ноющая боль в ногах и спине снова усилилась. Словно подвергла меня последнему испытанию. Можно было свернуть в старый, родной для меня двор, где я жил раньше, целых семь лет, зайти в гости к старшей сестре и ее мужу. Они тут же начнут кормить и поить меня, мазать на пятках мозоли, уложат отдыхать… Но мама-то, наверно, уже с ума сходит от тревоги. Да и вообще… во мне жило понимание, что всякий трудный путь надо проходить до конца.
И я прошел. По Герцена, по Первомайской, по Смоленской. Пересек мокрый, искрящийся от дождя двор. Прошлепал по пахнувшему жареным луком и примусом коридору, потянул обитую фанерой дверь, встал на пороге, увидел маму, отчима. И… расплакался.
7
Не разревелся я, а именно расплакался. Тихо и неудержимо. Капли начали падать с подбородка на половицы и на босые ступни, чиркать по перетянутыми лямками свитеру. Плакал не от усталости, не от боли в ногах, а, видимо, от всех переживаний и от обиды.
Мама подскочила, прижала (и от нее пахло мамой – ее руками, волосами, теплым утюгом от кухонного передника).
– Господи, где ты пропадал! – (На макушку мне тоже упала капля.) – Что с тобой случилось? Я всех обегала: куда ты девался…
– Да… – всхлипывал я в передник. – Сказали, что обратно на машине, а сами… Попробуйте-ка пешком туда-обратно… почти двадцать километров…
Отчим топтался рядом и негодующе выговаривал:
– Да как же так… Она же обещала… Ну я ей…
– Молчи уж, – сказала мама. – Кинули ребенка в картофельной борозде…
Почему то эти слова – «в картофельной борозде» – показались мне особенно горькими, и я расплакался сильнее.
…Ну, всё в конце концов проходит – и слезы, и первые расспросы, и горячие радости, по поводу благополучного конца приключений. Через четверть часа я лежал на кушетке, мама зачем-то растирала мои ноги полотенцем, смоченным в слабом растворе уксуса, и оба они – мама и отчим – слушали мой уже спокойный, без слез, рассказ о путешествии. Почему-то их обоих больше всего удивляло (и даже восхищало!), что я принес домой картошку.
– Почему ты ее не высыпал? – допытывалась мама. – Тащил такой груз!
А я только пожимал плечами (хотя в лежачем положении это было не совсем удобно). Выбросить картошку из вещмешка мне в дороге ни разу не пришло в голову. Ну, по правде говоря, не такая уж это была тяжесть. Мама потом взвесила на безмене – оказалось четыре с половиной кило. А кроме того, это же была пища. Продовольственный продукт ! У меня, пацаненка, все свое детство прожившего впроголодь, рука не поднялась бы выбросить то, что можно съесть. Лишь кладбищенский груздь вызывал у меня сомнения. Но картофельные клубни размололи гриб в труху, и мама выкинула его останки в помойное ведро. А потом стала кормить меня овсяным киселем с молоком (кто сейчас помнит, какое это восхитительное блюдо?).
Отчим, слушая меня, взрывался время от времени театральным негодованием:
– Нет, как она могла! Стерва! Я с ней поговорю!.. – Это он о «предзавкомше» Грузновато. Оказалось, что незадолго до моего возвращения, он ходил к Розе Яковлевне домой, и та «обрисовала ситуацию». Водитель полуторки, когда привез мешки на склад, заявил, что второго рейса делать не будет, потому что у него бензина осталось «на кошкин чих» – только чтобы дотянуть до колхозного гаража. А оставшиеся мешки, мол, не его дело. «И неча на меня орать, как старшина в окопах, я вам неподчиненный». Роза Яковлевна принялась хлопотать о другой машине, выпросила в соседней конторе фургончик марки «Додж» (тогда, после войны, этих американских «доджей», «студебеккеров» и «шевроле» в советских учреждениях было немало – помощь союзников). Поехала снова на поле («хотя я и так вся была разбита»), привезла оставшиеся мешки в город. «Но вашего мальчика и Анну Кондратьевну мы ни на поле, ни на дороге не видели. Наверно, они поехали на попутной машине…»
– И как она могла вас не увидеть! Куриная слепота! Дрыхнула, небось, в кабине! – шумно возмущался отчим. Конечно, он чувствовал себя виноватым, что оставил меня там, в поле. И теперь вину эту прятал под шумным возмущением. А мама ему ничего не отвечала и смотрела косо. Мол, будет у нас с тобой потом отдельный разговор. Не выдержав таких взглядов, отчим вдруг заявил, что пойдет к этой «доцветающей розе» снова и выяснит все подробности. Чтобы поставить вопрос на профсоюзном собрании. А сначала, прямо вот сегодня, сейчас, выскажет ей про все это дело свое мнение один на один. Простыми интеллигентными словами. «А потом вырву ей из толстой задницы ноги!»
– Не валяй дурака, – сказала мама. Но отчим, булькая от жажды справедливости, устремился за дверь.
Мама только рукой махнула. Понимала, что он, поостыв на улице, к «мадам Грузноватой» не пойдет. Лишь бы не повстречал какого-нибудь одного знакомого и не завернул с ним в ближнюю подвальную забегаловку, которая у них именуется «Метро»…
В этот момент пришли мои приятели – Володька и Виталик. Тревожились: нашелся я или нет. Потому что мама недавно ходила к ним, узнавала: не «застрял ли» я у ребят по дороге домой (вещь маловероятная, но каких только вариантов не придумаешь, тревожась о сыне!).
Сейчас мама, гордясь мною, поведала Володьке и Виталику о моем трудном путешествии, а я скромно похвастался лопнувшими мозолями на пятках.
– И всю поклажу дотащил, ни выбросил ни одной картошечки, – снова похвалила меня мама. Будто я мог на ходу выбрасывать клубень за клубнем!
– Картошка это ништяк, – небрежно прокомментировал я. – А вот почти двадцать километров в сапогах малость запомнились… – И я опять поболтал в воздухе натертыми ногами. Слегка царапнула совесть: ведь пройденных километров было все-таки не двадцать, а восемнадцать. Но… я же говорил «почти». И, к тому же, если прибавить то, что я ходил еще там, по полю, то, может, два десятка и наберется.
Приятели оценили мой «подвиг». Володька – со сдержанным пониманием. Он вообще был немногословным и мудрым, да и постарше меня и Виталика, перешел в третий класс. А Виталик – всегда шумный и возбужденный (так, что пузырьки на губах) – восхищался мной от души. Сравнивал мои доблести со своими и великодушно отдавал мне предпочтение: