Журавленок и молнии
– Обедать будешь? – устало спросила она.
– Разумеется! – бодро воскликнул Игорь Дмитриевич. – Мы же там почти не ели. Куснули чуть-чуть салатику…
Вера Вячеславовна пошла на кухню. Он, вздохнув, двинулся за ней.
– Не сердись, я же вполне… Пообедаю, а потом сяду за эскизы.
– Потом тебе надо сходить в поликлинику, – сказала Вера Вячеславовна. – Заходила медсестра, тобой опять интересуется кардиолог… Куда с немытыми руками? Иди в ванную… Дитя малое, честное слово…
А Иринка и Журка в это время шагали к троллейбусной остановке.
– Может, пешком пойдем? – предложила Иринка.
– Нет, лучше на троллейбусе.
– Тут ведь недалеко, и время есть…
Журка засмеялся:
– Да не в этом дело. Просто я почти не ездил на троллейбусе. У нас в Картинске их нет. Автобусы только.
– Ну и что? Одно и то же… Ладно, давай, если хочешь.
Журка чуть виновато сказал:
– Ты привыкла, а мне интересно.
Часть первая
ИГРА И НЕ ИГРА
Наследство
Журке все было интересно. Жить интересно. Хотя, казалось бы, жизнь его была самая-самая обыкновенная.
Почти все свои одиннадцать лет он прожил на краю Картинска, в двухэтажном деревянном доме, где они с мамой и отцом занимали одну комнату. (Правда, комната была большая, разгороженная шкафом на две половины, с высоким потолком и большими окнами на солнечную сторону.) Город был маленький. В нем лишь недавно стали строить многоэтажные дома, да и то в центре и на южной окраине. А в Журкины окна была видна улица с растущими вдоль заборов лопухами, деревянные домики и огороды.
Огороды спускались к ручью, который назывался Каменка. За ручьем тянулась травянистая насыпь с рельсами. По рельсам то и дело стучали коричневые товарняки и зеленые пассажирские поезда. А два раза в сутки проскакивал красный московский экспресс. Пассажирские поезда нравились Журке: по вечерам прямо из комнаты видны были бегущие цепочки светлых вагонных окон…
В общем, он жил на тихой улице с громким названием Московская, бегал по ней в школу, смотрел фильмы в ближнем кинотеатре "Мир" и дальнем кинотеатре "Спутник", летом бултыхался в самодельной ребячьей купалке недалеко от железнодорожного моста через Каменку, зимой катался на санках с пологого берега, читал книжки про приключения, про дальние города и страны, смотрел телепередачи "Клуба кинопутешествий" и знал, что живет замечательно.
Он знал, что все ручьи текут в реки, а реки – в моря и океаны. И когда он опускал руки в струи грязноватой от мазута Каменки, то понимал, что соединяет себя с водами Атлантики и южных морей.
Когда он взбегал с Ромкой на крутую насыпь и прижимался щекой к теплым вздрагивающим рельсам, эти рельсы, как провода, подключали его к гудящей жизни всей Земли. Ведь они убегали, нигде не прерываясь, в самые далекие края.
Когда Журка сидел на подоконнике и рассматривал в бледном летнем небе звезды, он знал: тысячи разных людей, как и он, смотрят сейчас на те же звезды. Эти взгляды соединяли Журку со многими пока незнакомыми людьми.
Хороших людей было гораздо больше, чем плохих (хотя плохие тоже попадались, куда от этого денешься?). И хороших дней в жизни было во много раз больше, чем горьких и неудачных. Конечно, случалось всякое: и двойки с грозными записями в дневнике; и отвратительные ангины, когда распухает не только горло, а даже язык; и боль от расшибленных колен и разбитого носа; и томительная беспомощная тревога, если вдруг поссорятся мама и папа; и ночные страхи; и тот безобразный случай в походе… Но все это были именно случаи. Как редкие тучки среди ясного лета.
Вот на такое лето и была похожа его, Журкина, жизнь. Наверно, потому, что он умел находить кусочки радости во всем. Даже когда волочились над крышами лохмотья осенних унылых облаков, Журка сравнивал их с разорванными бурей парусами и вспоминал, что дома не дочитана "Одиссея капитана Блада". Даже когда приходилось ронять слезы после маминых слов, что ей "не нужен такой двоечник, разгильдяй и лодырь, за которого приходится краснеть перед всеми родителями из четвертого "В", он знал, что вечером все равно мама подойдет, сядет на краешек постели, и они помирятся. И сквозь плач радовался этому.
И лишь когда пришло письмо о Ромке, все хорошее вокруг словно вздрогнуло и рассыпалось.
Журка плакал тогда не очень. Потому что плачь не плачь, что теперь сделаешь? Но не было в этих задавленных слезах и намека на какую-то будущую радость.
Потом оказалось, что и такая черная горечь не навсегда. Прошла она, а в оставшейся печали будто появились светлые зайчики. Ведь Ромка, несмотря ни на что, все-таки был. Целых два года он был у Журки, а прошлая жизнь, если ее не забывать, всегда остается с человеком. И друзья, которые были, остаются навсегда.
Ромка часто снился ему. Журка ждал этих снов, чтобы снова по-настоящему увидеться с Ромкой. Потому что наяву он вдруг стал забывать его лицо. Голос помнил, руки с облезшим на левом мизинце ногтем, похожую на черную горошину родинку на заросшей пушистыми светлыми волосами шее… А лицо будто уплывало. Словно Ромка уходил все дальше и дальше. А во сне он был прежний…
Журка быстро и охотно засыпал под шум недалеких поездов. Этот шум не мешал ему. Он все время напоминал, что есть дальние дороги, они протянулись по всей планете, и Журке тоже придется ездить по ним.
Впрочем, Журка ездил. Один раз с мамой в Москву, потом с мамой и папой в Феодосию, в дом отдыха. Случались и другие путешествия: в лагерь "Веселая смена", в областной город к дедушке – маминому папе. Но это были эпизоды. Они лишь на время прерывали привычную жизнь на родной Московской улице. А Журка знал, чувствовал, что когда-нибудь эта жизнь изменится совсем и дороги унесут его из тихого Картинска надолго. Все изменится…
Изменилось раньше, чем он думал. Неожиданно.
Умер дедушка.
Это случилось, когда Журка был в лагере. Родители решили не волновать Журку, ничего ему не сказали. Съездили на похороны, оформили, какие полагалось, документы, устроили поминки. Короче говоря, сделали все печальные дела, которые выпадают на долю родственников, когда человек умирает.
К тому времени, как Журка вернулся, мама уже не плакала, хотя и была печальнее, чем всегда. Комната оказалась полупустой, а папа увязывал и упаковывал вещи. Решено было переехать в областной центр. После деда осталась небольшая, но приличная квартира, на которую, по словам отца, кто-то "хотел наложить лапу, но это дело у них не выгорело". А еще в разговорах звучало слово "завещание", и это удивляло Журку. Он думал, что завещания писались только в прежние времена про всякие там клады и дворянские состояния. Это было слово из романа "Граф Монте-Кристо". И вдруг – не в романе, а на самом деле. Впрочем, о завещании говорили мимоходом. Да и какое там наследство мог оставить одинокий, очень небогато живший дед?
Журка обиделся на родителей за то, что не сказали вовремя о дедушкиной смерти. Разве он такой ребенок, чтобы скрывать от него беды и горести? Но, если говорить по правде, печалился Журка не очень сильно. Дедушку он знал мало, видел редко и, кажется, никогда по нему не скучал.
Хотя, конечно, дедушка был очень хороший. И он совсем не походил на обычного дедушку. Просто пожилой мужчина, очень высокий, с залысинами над худым лицом, с мелкой седоватой щетинкой на щеках, которые были прорезаны длинными морщинами. Он прихрамывал, но ходил без палки и держался прямо. Носил он большие круглые очки, хотя и без них видел неплохо. Журке почему-то казалось, что очки эти насмешливо поблескивают, когда дед смотрит на папу и маму. А если дед имел дело с Журкой, очки он снимал: и когда разговаривали, и, уж конечно, когда вскидывал Журку себе на плечи.
Он был крепкий, и руки у него были сильные (правда, и ласковые тоже). Еще в прошлом году, когда мама с Журкой встретили его на вокзале, он легко подкинул десятилетнего внука, посадил на себя и, почти не хромая, понес по улице. Журка немного стеснялся встречных ребят – не маленький уже, – но не просился на землю, только весело ойкал: от смущения и от того, что щетинистые дедовы щеки покалывают ему голые ноги.