Многорукий бог далайна
Одонт Хоргоон был наместником сияющего вана на самой западной окраине его владений. Провинция, отданная под управление Хоргоону, была до обидного мала – всего два сухих оройхона, а причиняла бед и волнений больше, чем любое обширное владение в центре страны. Ведь, кроме приносящих радость сухих земель, ему приходилось следить за четырьмя мокрыми и тремя огненными островами. В мокрых оройхонах, хоть они и считались покорными, никакого порядка не было, жители там шатались, где хотели, и немногим отличались от мятежников и изгоев. По ночам на сухие края набегали шайки грабителей, вооружённых костяными пиками и режущими хлыстами из уса членистоногого парха. По этому страшному оружию грабители называли себя «ночными пархами». Они уносили с собой всё, даже то, что, казалось, невозможно сдвинуть с места, а к утру исчезали неведомо куда, словно проваливались в шавар. В провинции, где мокрых оройхонов насчитывалось вдвое больше, чем сухих, бороться с грабителями было крайне трудно. К тому же мешала скудость средств – власти выделили одонту совсем небольшой отряд: двойную дюжину цэрэгов и позволили, если понадобится, вооружать и содержать ещё сколько угодно воинов, но… за свой счёт. А какие могут быть доходы с двух оройхонов? Только-только обеспечить сносное существование, о том, чтобы состязаться в роскоши с правителями центральных земель – и речи нет. Где уж тут вооружать цэрэгов за свой счёт… Во всех делах приходилось опираться лишь на казённых воинов, гонять их по всякому поводу, и командиры дюжин, должно быть, костерили в душе доблестного одонта, да пребудут его ноги вечно сухими.
Но сегодняшние события заставили Хоргоона пожалеть, что он не содержит столько солдат, чтобы выловить и истребить всех мерзавцев с гнилых болотин. Любимый сын, рождённый от седьмой жены и названный в честь отца Хооргоном, вернулся домой избитым. Бандит, ворвавшийся с мокрой стороны, напал на него среди бела дня, глумился и угрожал, нацелив в горло нож, и лишь особая милость вечного Ёроол-Гуя спасла ребёнка от страшной смерти. А сыновья цэрэгов, приставленные к малышу для игр и защиты, ничем не помогли ему. Нечего сказать – отличные солдаты растут в землях вана! По счастью, один из парней признал нападавшего и указал, где тот живёт. Одонт повелел изловить и привести негодяя и приготовился усладить свой взор зрелищем его медленной смерти.
Когда дюженник Мунаг привёл Шоорана, лицо одонта удивлённо вытянулось. Преступник оказался так мал, что Хоргоон усомнился, того ли сборщика харваха доставили к нему. Однако призванные телохранители (сам юный Хооргон лежал в постели) дружно подтвердили: «Он». Да и вид мальчишки, не научившегося ещё скрывать чувства, изобличал его – злодей явно узнал свои жертвы. Теперь возраст гнилоеда не смущал судью – в конце концов ползающий зогг ещё мельче, но не безобидней.
– Где ты взял нож, вонючая тварь? – багровея, спросил одонт.
Мунаг поднялся к суурь-тэсэгу, на котором восседал одонт, и, наклонившись, начал шептать в волосатое ухо. Шооран, брошенный на колени у подножия суурь-тэсэга, разбирал лишь отдельные, случайно долетавшие к нему слова: «…игрушка… совершенно безобидно… дети просто перепугались… у меня никто не смеет… слежу день и ночь… разумеется, надо наказать…»
Одонт взял из рук дюженника ножик, брезгливо осмотрел его, легко двумя пальцами разломил на части. Отбросил в сторону обломки и перевёл взгляд на Шоорана. Да, преступник мал, но он вырастет, возьмёт настоящее оружие. И раз он однажды поднял руку на благородного…
– В шавар! – приказал одонт.
– Нет! Не дам! – Шооран узнал голос мамы.
Одонт поднял взгляд на женщину, бьющуюся в руках цэрэгов.
– Это его мать, – пояснил Мунаг. – Она сушильщица… женщина-сушильщик.
– Знаю. Ну и что?
– У нас больше нет сушильщиков, а она сдаёт по два ямха харваха, за себя и за сына, и ещё продаёт столько же. Без неё мы не сможем отчитаться перед казной.
– Я же не её наказываю, – поморщился одонт. – Пусть она работает как и прежде.
– Если тронуть её сына, она работать не станет. Я её знаю – бешеная баба. Подорвётся, но не станет.
Одонт задумался. Он понимал, что Мунаг прав – недаром же говорят, что легче высушить далайн, чем заставить работать сушильщика, если он не хочет. А без харваха плохо придётся не ей, а ему – царственный ван особо заботится о содержании артиллерии и строго спрашивает с одонтов, если харвах начинает поступать с перебоями. К тому же не так много провинций, в которых сходятся мокрые оройхоны, где харвах собирают, и огненные, где его сушат. Так что спокойствие и сама должность Хоргоона зависели не столько от порядка на вверенных оройхонах, сколько от производства взрывчатого порошка. Последнее время наместника не тревожили эти проблемы, но теперь он понял, что забывать о них не следовало. И как ни жаль, но раз у него нет других сушильщиков, придётся выполнить требование этой взбесившейся тайзы и отпустить её отродье.
Хоргоон внимательно взглянул в лицо женщины. Обычная гнилоедка, гадкая и грязная. Она даже не подозревает, сколь многое зависит от её ловкости и удачливости. Особенно – от удачливости; уже год она работает, и до сих пор ни одной вспышки. Кто знает, может, не так и проста эта тварь. И лицо её, опалённое жаром аваров, кажется слишком чистым, и из-под накинутого на плечи грубого жанча виднеется край талха, какой в этих краях носят только жёны цэрэгов. Наместник досадливо потряс головой: на мгновение близоруким глазам почудилось, что на шее гнилоедки голубеют жемчуга. Ну, этого попросту не может быть! Гнилоедка должна быть глупа, грязна, и, несомненно, она такова и есть и закричала на одонта просто от глупости, а не потому, что чувствует свою власть. Он владыка этих мест, хозяин жизни и смерти, он сумеет поставить дурную бабу на место.
Одонт поднял руку, требуя тишины.
– Мальчишка совершил преступление, которое нельзя оставить безнаказанным, – начал он, – но преступник ещё слишком мал, и поэтому отвечать за него будет мать!
Одонт скосил глаза на женщину. Та стояла, очевидно, моментально успокоившись, на её лице сановник не заметил и тени испуга. И вновь за распахнувшимся воротом жанча дразняще заголубел призрак ожерелья. Несомненно, женщина знала себе цену или же просто была лишена страха. Обязательно в ближайшее же время надо будет озаботиться подысканием новых сушильщиков. А пока… Одонт вздохнул и закончил приговор:
– На виновницу накладывается штраф. В течение трёх дней она должна внести в казну восемь ямхов просушенного харваха.
– Завтра начинается мягмар, – сказала мать. – Мне нечего будет сушить…
Наконец-то на лице гнилоедки появилась растерянность!
– Ничего, – злорадно сказал Хоргоон. – Сырой харвах тебе принесут. А мальчишку, – добавил он, чтобы окончательно закрепить свою победу, – выпороть!
* * *Праздник мягмара – весёлый мягмар, буйный мягмар, великий мягмар. Простолюдины, знать и изгои отмечают его по всем оройхонам. В этот день старик Тэнгэр закончил свой труд, и Ёроол-Гуй справляет новоселье. Ежегодно в первый день мягмара мерно дышащий далайн вскипает и покрывается пеной. Это пляшет в бездонных глубинах владыка всего живого – вечный и неуничтожимый Ёроол-Гуй. Далайн бушует, и на берег бывают выброшены удивительные монстры, каких в иное время вряд ли можно встретить. И только сам многорукий хозяин в течение всей праздничной недели ни разу не появится на поверхности.
Наслаждаясь безопасностью, идут к далайну знать и священники, несут дары живому и жестокому божеству, просят себе удачи и новых богатств, а простой люд спешит на трудный, но прибыльный промысел. Вздувшийся далайн затопляет шавар, из которого выбирается вся нечисть, скопившаяся там. Тукка и крепкоспинный гвааранз бродят по оройхону среди дня, и надо только суметь их взять.
На сухих оройхонах тоже происходят изменения. Источники воды, слабевшие в течение всего года, наполняются новой силой, постепенно замиравшая жизнь бурно пускается в рост. Первый урожай после мягмара всегда самый обильный, по нему легко судить обо всём грядущем годе. И живущие в сытости и безопасности земледельцы тоже идут в это время к далайну, просить у чужого бога хорошей воды. Бросают в бурлящую глубину пучки хлебной травы и слепленные из земли человеческие фигуры. Приносят и более серьёзные подношения. Поют жалобно и протяжно, а потом, после очистительных молитв, предаются разгулу, каждый в меру своих достатков.