Нон-фикшн
И ветерана можно понять. Дело даже не в том, что автор с маниакальной скрупулёзностью рушит одну за другой милые русскому сердцу легенды, – он ещё и подводит под это философскую базу.
«Когда человек находится в движении, – пишет граф, – он всегда придумывает себе цель этого движения».
Если же движение (читай: поступок) почему-либо не нравится человеку, он задним числом перекраивает его в своей памяти:
«Полковому командиру так хотелось сделать это, так он жалел, что не успел этого сделать, что ему казалось, что всё это точно было. Да, может быть, и в самом деле было? Разве можно было разобрать в этой путанице, что было и чего не было?»
Не зря же один из персонажей романа «знал по собственному опыту, что, рассказывая военные происшествия, всегда врут».
Допустим, так оно и есть, но придать войне смысл возможно только с помощью вранья. Иначе станет обидно за державу. Однако граф беспощаден. История, совершенно справедливо заключает он, не соответствует описываемым событиям, поскольку основывается на ложных донесениях (см. выше):
«Ежели в описаниях историков, в особенности французских, мы находим, что у них войны и сражения исполняются по вперёд определённому плану, то единственный вывод, который мы можем сделать из этого, состоит в том, что описания эти не верны».
Достаётся и нашим:
«Русские военные историки должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова».
И неизбежный вывод:
«Выигранное сражение не только не есть причина завоевания, но даже и не постоянный признак завоевания».
Логика графа безжалостна: если все донесения хотя бы наполовину лживы, то любой военачальник, будь он семи пядей во лбу, командует химерами и живёт в фантастическом мире.
«Не только гения и каких-нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, – утверждает Толстой, – но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших, высших, человеческих качеств – любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения».
А в первой редакции романа – ещё круче:
«Чтобы быть полководцем, нужно быть ничтожеством».
Всяк корпевший в школе над сочинением по «Войне и миру» знает, что главное ничтожество среди полководцев – это, конечно, Бонапарт. Ибо относится к себе всерьёз. В отличие от своего ветхого годами противника, ухитрившегося в разговоре с Растопчиным запамятовать о том, что уже сдал Москву французам. Очевидно таким и должен быть идеальный стратег, поскольку главное его достоинство, в понимании автора, не путаться под ногами исторического процесса:
«Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство… Он презирал их своей старостью, своей опытностью жизни».
Как выясняется, правильно делал, поскольку, по мнению графа, любая попытка умышленно повлиять на происходящее обречена изначально:
«Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью».
И, разумеется, в первую очередь бесплодностью поражаются адепты воинского искусства. Уж лучше невежество в чистом виде:
«Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что-нибудь. Немец самоуверен хуже всех, и твёрже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина».
Подвергаются сомнению самые азы науки побеждать:
«Тактическое правило о том, что надо действовать массами при наступлении и разрозненно при отступлении, бессознательно подтверждает только ту истину, что сила войска зависит от его духа».
Иными словами, получили по шее и разбежались – всего-то делов! А упомянутое тактическое правило – не более чем попытка «натянуть факты на правила истории».
Предвижу обиду бесчисленных наших поклонников самурайщины, однако в первой редакции романа Болконский накануне Бородинской битвы говорит Пьеру буквально следующее:
«Головин, адмирал, рассказывает, что в Японии всё искусство военное основано на том, что рисуют картины… ужасов и сами наряжаются в медведей на крепостных валах. Это глупо для нас… но мы делаем то же самое… Вся цель моя завтра не в том, чтобы колоть и бить, а только в том, чтобы помешать моим солдатам разбежаться от страха, который будет у них и у меня».
Хочешь не хочешь, бывшему артиллерийскому офицеру приходится разрушить ещё один миф – о благородстве ратного дела:
«Цель войны – убийство, орудия войны – шпионство, измена и поощрение её, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия – отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство».
И если бы речь шла об одних французах! Склонность героического православного воинства к насилию и грабежу признаётся в романе даже русскими дипломатами.
Жутковата и сама концепция произведения, совершенно естественно проистекающая из вышеприведённых посылок:
«Для истории признание свободы людей как силы, могущей влиять на исторические события, есть то же, что для астрономии признание свободной силы движения небесных тел».
Немудрено, что автор сплошь и рядом оказывается по ту сторону того, что мы, в силу косности, привыкли именовать добром и злом:
«Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего она полезна и для чего вредна».
* * *Такая вот, милостивые государи, безжалостная криптоистория, то бишь реконструкция исторических событий. Можно принимать её, можно не принимать, но в последовательности графу Толстому отказать трудно. Не зря же накинулись на него с такой яростью все кому не лень, стоило роману появиться в печати! Стыдили, кивали на «Бородино» Лермонтова, один сатирик даже изложил не без сарказма содержание «Войны и мира» лермонтовскими семистишиями. Причём никто не вспомнил, что сам-то Михаил Юрьевич повествует от лица старого солдата, а уж как умеют ветераны проводить патриотически-воспитательную работу с молодёжью – дело известное. Одна гибель полковника чего стоит!
И молвил он, сверкнув очами:«Ребята! Не Москва ль за нами?Умрёмте ж под Москвой…»Любопытно сравнить это со строками из более позднего стихотворения Лермонтова «Валерик», в основе которого лежат уже не рассказы успевших переговорить друг с другом очевидцев, а личные впечатления. Там тоже есть сцена гибели старшего офицера:
…взорыБродили страшно, он шептал…«Спасите, братцы. – Тащат в горы.Постойте – ранен генерал…»Как видим, никаких орлиных очей, никаких громких слов – предсмертный бред и ужас оказаться в плену у чеченцев.
Да и само сражение подано чуть ли с отвращением:
И два часа в струях потокаБой длился. Резались жестоко,Как звери, молча, с грудью грудь,Ручей телами запрудили.Хотел воды я зачерпнуть(И зной, и битва утомилиМеня), но мутная волнаБыла тепла, была красна.Не знаю, как насчёт гоголевской «Шинели», а у меня такое впечатление, что баталист Толстой вышел целиком из этого восьмистишия.
Вернёмся, однако, к «Войне и миру». Посягательство на миф о кампании 1812-го года сыграло с графом дурную шутку. Поставьте себя на место наших шкрабов: с одной стороны, идеи романа непедагогичны и разрушительны (причём для любого государства, в том числе и советского); с другой стороны, автор – «матёрый человечище» и «зеркало русской революции».