Ангел Мертвого озера
– Егерь, – говорит она громко.
– Что она сказала? – спросил тот, что выиграл пари.
– Егерь, – ответил проигравший. – Из охотниц, что ли?
Мозг устало оседает на дно головы, в уютную ямку затылка. Он умрет через две минуты. Это достаточно много, чтобы испытать удовлетворение от проделанной работы. Он, мозг, отправил в небытие женщину, в которой жил, на самом лучшем транспорте из возможных – наслаждении. Как же глубоко она запрятала это свое неосуществленное счастье; не вспомни она слово «егерь», так бы и не нашел мозг среди миллионов клеток ту, что была единственной, несостоявшейся любовью.
Китеж на вашу голову
Звонок был хамский.
– Вы тетя Зина?
– Куда вы звоните?
– Тете Зине. Это вы? Ну шо вы в Москве все такие запуганные?
Я никому в этой жизни не тетя Зина. У меня нет племянников. И вообще я сто лет уже Зинаида Николаевна, к которой обращаются на вы. Муж зовет меня Идой, а тех, которые могли бы меня назвать Зиной, я давно, давно утратила.
Но это «шо»… От него мне не деться никуда. Пряный вкус и острый запах слов-паразитов родины ворвался ко мне в дом, даже не переступив его порога. Он меня душит, но одновременно я им наслаждаюсь. Только оттуда меня могут назвать как угодно. Мои земляки никогда не были озабочены поисками слов. «Ты жопа, Зина, – это при покупке неудачного укропа. – На шо ты его купила?» «Тю на тебя!» – говорили мои школьные подружки во всех случаях жизни – радости и горя. «Чего это грубо? Грубо за грубкой (печкой) хватать за грудки». Слова на моей родине – птицы вольные, никакими правилами не окольцованные.
– Да, – отвечаю я. – Я тетя Зина. С кем имею честь?
– Та ну вас, тетя, с вашей честью. Я Тосина дочка. Лидка. Я стою возле вашего дома, но не знаю, на шо нажать, чтоб дверь открылась. Говорите, я записываю.
Кто такая Тося? Имеется в виду, что я ее знаю? Но я такой не знаю!
– Та говорите же! Я не наводчица. Я Тосина дочка. Чаусовы мы, от вас с краю.
Так, наверное, должен подыматься град Китеж для тех, кто в него верит и ждет его всплытия. Сначала купола в морской тине с ошметками парусов, потом все ниже и страшней до самых что ни есть косточек, косточек, косточек русских. На меня же надвигается хатка, бедная-пребедная. Там живет Тося, она шьет на продажу стеганые валенки, которые носят те, что еще беднее ее. Тося погорела на обмене денег в шестидесятом. Мой народ всегда бывает застигнут врасплох жизнью. «Тока-тока» перестали забирать людей, как стали отымать деньги и вещи. Какие красивые костюмы были у шахтеров, лучше летчицких. Отменили. И все подземные доплаты отменили тоже. А огороды? Сколько раз ходили и вымеряли, и ни разу, чтоб добавить, всегда, чтоб урезать. Про животных уже и говорить нечего. Когда запретили коров, это, честно говоря, было хуже начала войны.
О, моя улица, я впадаю в твой стиль, я вижу эти шитые валенки тети Тоси, я их уже надела, как моя бабушка. Я училась со способным хулиганом Витькой Чаусовым, но я не помню в их доме никакой Лидки. Родина падает мне на голову, как снег с крыши, у нее такие шутки. Заваленная, я могу что-то и забыть. Но я помню, а потому называю код. Я идиотка. Так делать нельзя, хотя какой с меня спрос: меня накрыло с головой «шо», «тю», я сама «надела валенки» и уже не знаю, кто я такая есть.
Она входит с полиэтиленовым пакетом, из которого торчат желтые цветочки. Она смотрит на меня, и в ее лице начинает что-то меняться, переключаются какие-то внутренние тумблеры, мысль наскакивает на мысль, и одна из них гибнет.
– Чего это я решила, шо вы моложе? – говорит она. – Это из-за Витьки. Он у нас все еще холостяк, и девки вокруг него молодые. А вы уже дама в возрасте. А Витька не хочет жениться, таскает домой баб, соседи в стенку стукают.
– А где он работает? – спрашиваю я.
– Как всегда, электриком, – отвечает она даже с некоторой обидой, что я не знаю, где и чем занимается мой бывший одноклассник. Я просто чувствую, как она меня в этот момент отвергает. О, это чертово гоголевское племя Солох и Одарок! Потом ведьминское уходит с ее лица и она таращит глазки, одновременно доставая из пакета бутылку с подсолнечным маслом. Я вынимаю бумажную пробку и вдыхаю этот удивительный смачный дух. Я нюхаю его долго, чтобы отбить острый дезодорант, которым пышет моя гостья.
На ней коротенькая, по самое «то», не больше, джинсовая юбочка, которая была укорочена ею самой грубыми стежками и нитками не в цвет.
– Маслице мы всегда берем у тети Поли, вы вспомните, у нее была горбатая доча, с вами и Витькой в одном классе училась.
Она все путает, моя гостья. Горбунья Луиза старше меня лет на пять, а может, семь. Я пошла в школу, а она уже была то ли в седьмом, а может, и восьмом классе.
Но я с ней не спорю. Ей лет двадцать, двадцать два (значит, тетя Тося родила ее поздно, когда меня там и близко не было, я уже кончала институт). Она сидит на кухне на ломкой табуреточке, у нее длинные с мощными бедрами ноги, они растягивает юбку, делая ее еще короче, и я вижу трусики в цветочек и натертые следы от них, чувствую неудобство, которое доставляют они в ходьбе, ну, в общем, я ее по-женски жалею.
– Шо вы смотрите мне в пипку? – говорит гостья. – Вы шо, читаете ее мысли? Да, я хочу в уборную, где это у вас?
На обратной дороге она внимательно заглядывает во все комнаты.
– И сколько вас тут прописано? – спрашивает она.
– Мы с мужем, – отвечаю я.
– Кучеряво живете, – вдруг очень зло говорит моя гостья. – Три комнаты на двоих. А между прочим беженец с Украины прет и прет. Сдадите комнату?
– С какой стати? – это уже я говорю зло.
– Вы толкаете людей в проституцию, – отвечает она.
– Ну, и с Богом! Откуда я знаю? Может, это именно то, что им нужно? Может, только об этом они и думали, собираясь в Москву?
– Может, и так, – отвечает она. – Ну, и что такого? Я запросто пойду в проститутки. Говорят, только надо найти хорошую мамку. У вас нет хорошей мамки, чтоб не обижала, чтоб медицина там и все такое?
Я – соляной столб. Я несчастная жена Лота, что оглянулась сдуру.
– Да не пугайтесь так. Я еще до этого не дошла. Иду, но не дошла. А квартира ваша подходит для другого. Мы у вас будем делать поминки. Больше не у кого… Я обошла всех. Никто не пустил даже на порог. Отшивали по телефону. Хорошо, что я знала ваш адрес. И пришла ногами. По телефону вы бы тоже отшили.
Я ее не слышу. Я перебираю всех родных и близких, которые могли умереть без моего ведома. Даже подумать страшно, сколько знакомых и не очень я схоронила в эти несколько секунд. Бред идеи поминок был отодвинут, я истерически искала покойника.
– Верку Разину помните? – спрашивает гостья, и теперь я знаю, как попадает пуля в цель, как разлетаешься на куски, и последняя мысль – не ужас, а наивное и детское «надо же!». За капельку до того, как была названа фамилия, я подумала: а где, интересно, сейчас Вера Разина?
Странный прилепок нашей семьи.
…Мама рассказывала, что мать с дочерью бежали от немцев буквально с двадцать второго июня сорок первого года. Мать была еврейка, девочка-десятилетка – полукровка, вся белесая, бесцветная, белоруска одним маминым словом. Целую ночь беженка говорила о чем-то с бабушкой, которую знала в детстве. А потом отлучилась вроде по-маленькому – и все нет и нет, нет и нет, пошли в уборную, а она висит. Мама объясняла так, что другого способа оставить ребенка, у которого ноги были сбиты до костей, еврейка придумать не могла. Бабушка упиралась, предлагала деньги на продолжение пути побега, но женщина выбрала путь в уборную. Жанна осталась у нас как племянница из Полесья. Она жила у бабушки, а потом была пристроена в семью, где нужна была нянька. Чем-то эта семья была обязана бабушке за какие-то раньшие времена, то ли коллективизацию, то ли гражданскую. Поэтому Жанна войну прожила спокойно, тайна ее явления в наших краях осталась тайной. Мать же Жанны была похоронена на нашем огороде. На могиле бабушка высадила акцию.