Заговор посвященных
Матерь Божья, да кто ж здесь начальник?!
Гастон зачем-то выпил больше нормы и пытался все свести на шутку. Попов с едва скрываемым удовлетворением кивал головой, мол, мы же вас предупреждали. У Гроссберга лицо имело растерянное и отстраненное выражение типа «А я-то здесь при чем?» Юра Шварцман стыдливо прятал глаза. И только композитор Достоевский, незаменимый хозяйственник и матерый военный разведчик смотрел на Давида прямым, ясным, честным и – ё-моё! – сочувственным взглядом.
Давид еще раз прикинул, от кого можно ждать поддержки, понял – не от кого – и, резко развернувшись, бросил уже через плечо:
– Сейчас принесу.
Он чуть не упал на лестнице, пока поднимался бегом на свой этаж. Слава Богу, Маринки не было, они с Юлькой Титовой пошли прошвырнуться по бережку. Мара не позволила бы ему отдать кассеты и сама пошла бы ругаться. Обратно он тоже бежал. Почему? Наверно, просто хотелось покончить с этим скорее.
– Я принес! – объявил Давид и продолжил специально заготовленной фразой: – Я принес, но есть ма-а-аленькая проблемка, господа, как говорят в американских фильмах, плохо переведенных на русский язык: на этих кассетах действительно присутствует конфиденциальная информация, я бы сказал, информация приватная, интимная. Я же объяснял вам, что снимал для себя.
А там на самом деле были кадры с полуобнаженной Маринкой – не хватало еще, чтобы эти старые козлы похотливо хихикали и пускали слюни, просматривая его «секретный материал».
– Тоже мне проблема, – хмыкнул Вергилий, уже переставший чувствовать себя виноватым и озабоченный теперь чисто техническими вопросами. – Сотрем все записи прямо сейчас.
– Каким образом? – полюбопытствовал Давид. – Кассеты же маленькие, нестандартные. Адаптора я с собой не брал, так что в видюшник их не вставишь.
– Ну а с помощью камеры нельзя, что ли? – спросил Попов.
– Можно, – сказал Давид, – со скоростью записи. Девять часов. Я этой фигней заниматься не буду, а другому человеку камеру не доверю. Я, видите ли, считаю, что у любой техники должен быть только один хозяин.
– А это правильно, между прочим, – согласился вдруг Петр Михалыч. – Как вариант, можно эти кассеты сжечь. В Москве купим Давиду новые.
– Веселый костерчик получится, – заметил Юра, – а вонищи-то, вонищи-то будет!
– Вы меня умиляте, коллега, – улыбнулся Михалыч. – Корпуса-то зачем уничтожать? Сжигают только пленку. Она горит быстро, как порох, и дыму от нее совсем не так много. В одной пепельнице можно все это хозяйство спалить.
– Господа, о чем мы говорим? Я не понимаю, – возмутился вдруг Гроссберг.
– Действительно, – поддержал его Чернухин. – Оставляйте кассеты, Давид. Никто не собирается их смотреть. Обещаю вам. Неужели вы не доверяете моему слову?
И Давид понял: смотреть их действительно никто не собирается. Не в этом дело. И все-таки сказал, прежде чем уйти (терять-то было уж совсем нечего):
– Доверие, Иван Иванович, это такое чувство, по-моему, которое бывает только взаимным.
И все. И разве только дверью не хлопнул.
«Сволочи! – стучало в висках. – Вот сволочи! Ненавижу всех!» По коридору навстречу шел Фейгин.
– Димка! Ты знаешь, зачем меня вызывали?
– Нет.
– Тогда пошли в бар, выпьем чего-нибудь, я тебе расскажу.
И когда в бутылке коньяка осталось уже совсем на донышке, Димка сформулировал афоризм.
– Помнишь, – сказал он, – Гелины слова о том, что главная цель ГСМ – это выживание. Так вот я понял: цель не изменилась, просто политика выживания в плавно перетекла в политику выживания из. Из ГСМ. Скольких они уже выжили, посчитай. А мы с тобой на очереди. Наливай по последней.
В день отъезда, двадцатого мая, и на побережье, и в Симферополе шел проливной дождь. Настроение у Давида окончательно испортилось. А тут еще, что называется, до кучи подлил нежданную ложку яда добрый Зяма Ройфман. Он так и сказал уже на перроне, прощаясь, за каких-нибудь двадцать секунд до плавного отползания вагонов:
– Я к тебе исключительно по-доброму отношусь, Дод, поэтому и скажу: не путайся ты с моей лахудрой. Поиграл и хватит, до добра это не доведет. И ничего мне сейчас не отвечай. Не надо. Будь здоров, Дод.
А Дод и не хотел отвечать. Ничего. Никому. Да провались они все пропадом!
В Москве было пыльно и душно. Однако почему-то с утроенной силой захотелось работать. Наотдыхался уже. И работать хотелось именно в этой прогнившей насквозь конторе со всеми ее дрязгами и интригами. Он принимал теперь и жесткую конкуренцию, переходящую во взаимную ненависть, и маниакальную подозрительность стариков, и глупую ершистость молодежи, и неравноправие, граничащее с кастовостью, и подчинение всех задач одной, главной – извлечению сверхприбыли. Он и мечтал-то теперь, прежде всего, зарабатывать деньги – побольше и побыстрее. Период романтических увлечений красивыми идеями кончился, наступило время трезвых оценок. Он знал теперь про ГСМ все (так ему казалось), а потому искренне был готов служить интересам фирмы.
И в интересах фирмы в течение двух часов был подготовлен, согласован и подписан приказ об освобождении Маревича от должности директора финансовой компании. Временно исполняющим обязанности тут же, то есть тем же приказом, назначили огорошенного Димку. А Давида по его личной просьбе (все эти кредиты-депозиты надоели хуже горькой редьки) перевели на должность менеджера в торгово-коммерческую структуру, возглавляемую Шварцманом. Гастон не обманул – он никогда не обманывал в делах – и оставил Давиду прежний оклад, причем возможностей для дополнительного заработка сделалось даже больше. И вроде не на что обижаться, ведь имидж, авторитет, место в президиуме – все это суета суетствий, внешняя, позолоченная шелуха. А все равно обидно. Почему? Может, не удавалось забыть эти чертовы ялтинские кассеты, а может, добил его на сей раз очередной Гелин запой.
Сколько можно, ядрена вошь?! Как только на работе трудности, неприятности, как только самые принципиальные вопросы решаются, так его нету, гада! Генеральный директор хренов! Теперь уже трудно было считать это случайным совпадением.
А в подъезде у Давида опять маячили давешние топтуны из ГБ. Не приставали, не трогали, даже закурить не спрашивали, но вот уж неделю как прописались здесь капитально. Чертовщина какая-то: стоит Вергилию слететь с катушек, искусствоведы в штатском тут как тут. Кажется, в третий раз он это замечает. Связи, конечно, никакой, но все равно противно. Или все-таки есть связь? Может быть, уже и это нельзя считать случайным? В жизни Посвященных случайностей не бывает. Не слишком ли часто он вспоминает эту фразу? Но трудно, трудно не вспомнить.
Особенно стало трудно после третьего серьезного разговора с Гастоном.
Было уже поздно, почти никого не осталось в комнатах ГСМ, да и вообще на этаже, во всяком случае, никого, кто мог бы зайти без стука, но Гастон счел нужным закрыть дверь на ключ изнутри.
«Ого! – подумал Давид. – Дело швах».
– Садитесь, – предложил Гастон, – курите. Во-первых, вот ваши кассеты.
Это был все тот же цветастый пакетик, в который Гастон завернул их там, в Ялте, и словно тем же скотчем заклеенный. И оказалось, действительно тем же. Дома он смеха ради вставил одну из кассет в камеру, поглядел. Ничего там было не стерто. И на остальных пяти – тоже. Никому это оказалось не нужно. Чего, наверно, и следовало ожидать. Только теперь Давиду было даже не смешно. Теперь, после откровений Гастона.
– Хотел попросить у вас прощения за тот неприятный инцидент в отеле, – неожиданно сказал шеф. – Я им говорил тогда: либо запрещайте съемку в самом начале, либо просто объясните парню, что это не для прессы. Чего было огород городить? Но этот мракобес Чернухин!.. Доберусь я еще до него, смершевец старый!
– Кто, кто, простите? – Давид решил, что ослышался.
– Смершевец. Слышали про такую организацию? СМЕРШ. Смерть шпионам. Иван Иваныч там и проходили службу-с во время оно.