Будущее, XXII век. Прогрессоры
— Мысль страшненькая. Помните «проект десяти»? Когда Совету предложили перебросить в науку часть энергии из Фонда изобилия… Во имя чистой науки поприжать человечество в области элементарных потребностей. Помните этот лозунг: «Ученые готовы голодать»?
Банин подхватил:
— А Ямакава тогда встал и сказал: «А шесть миллиардов детей не готовы. Так же не готовы, как вы не готовы разрабатывать социальные проекты».
— Я тоже не люблю изуверов, — сказал Горбовский.
— Я вот недавно прочел книгу Лоренца, — сказал Ганс. — «Люди и проблемы»… Читали?
— Читали, — сказал Горбовский.
Альпа отрицательно помотал головой.
— Хорошая книга, правда? И поразила меня там одна мысль. Правда, Лоренц на ней не останавливается, говорит об этом мимоходом.
— Ну, ну? — сказал Банин.
— Я, помню, целую ночь об этом думал. Не хватало аппаратуры, ждали, пока подвезут, — знаете, обычная нервотрепка. И вот я пришел к такому выводу. Лоренц упоминает о естественном отборе в науке. Какие факторы определяют главенство научных направлений сейчас, когда наука не влияет или почти не влияет больше на материальное благосостояние?
— Ну, ну? — сказал Банин.
— И вот я пришел к такому выводу. Пройдет некоторое время, и те научные исследования, которые оказались наиболее успешными, впитают в себя все материальное обеспечение, непомерно углубятся, а остальные направления просто сами собой сойдут на нет. И вся наука будет состоять из двух–трех направлений, в которых никто, кроме корифеев, разбираться не будет. Понимаете меня?
— А, чушь! — сказал Банин.
— Ну почему же чушь? — спросил Ганс обиженно. — Вот факты. В науке существуют сотни тысяч направлений. В каждом работают тысячи людей. Лично я знаю четыре группы исследователей, которые из–за систематических неудач бросали работу и вливались в другие, более успешные группы. Я сам дважды так поступал…
Альпа сказал:
— Шутки шутками, а возьмите того же Ламондуа. Вот он рвется сломя голову к осуществлению нуль–Т. Нуль–Т, как и следовало ожидать, дает массу новых ответвлений. Но Ламондуа вынужден обрубать почти все эти ответвления, он просто вынужден игнорировать их. Потому что у него нет никакой возможности тщательно проработать каждое ответвление на перспективность. Мало того, он вынужден сознательно игнорировать заведомо поразительные и интересные вещи. Так, например, случилось с Волной. Неожиданное, удивительное и, на мой взгляд, грозное явление. Но, преследуя свою цель, Ламондуа пошел даже на раскол в своем лагере. Он поссорился с Аристотелем, он отказывается обеспечивать волновиков. Он идет вглубь, вглубь, его проблема становится все уже. Волна осталась у него далеко в тылу. Она для него только помеха, он слышать о ней не хочет. А она, между прочим, сжигает посевы…
Над космодромом загремел громкоговоритель всеобщего оповещения:
— Внимание, Радуга! Говорит директор. Старшего бригады испытателей Габу вместе с бригадой прошу немедленно явиться ко мне.
— Счастливые люди, — сказал Ганс. — Никакие ульмотроны им не нужны.
— У них своих забот хватает, — сказал Банин. — Видел я однажды, как они тренируются, — нет уж, я лучше буду лжештурманом… А потом два года сидеть без своего дела и каждый день слышать: «Потерпите еще чуть–чуть. Вот, может быть, завтра…»
— Я рад, что вы заговорили о том, что в тылу, — сказал Горбовский. — «Белые пятна» науки. Меня этот вопрос тоже занимает. По–моему, у нас в тылу нехорошо… Например, Массачусетская машина. — Альпа покивал. Горбовский обратился к нему. — Вы, конечно, должны помнить. Сейчас о ней вспоминают редко. Угар кибернетики прошел.
— Ничего не могу вспомнить о Массачусетской машине, — сказал Банин. — Ну, ну?
— Знаете, это древнее опасение: машина стала умнее человека и подмяла его под себя… Полсотни лет назад в Массачусетсе запустили самое сложное кибернетическое устройство, когда–либо существовавшее. С каким–то там феноменальным быстродействием, необозримой памятью и все такое… И проработала эта машина ровно четыре минуты. Ее выключили, зацементировали все входы и выходы, отвели от нее энергию, заминировали и обнесли колючей проволокой. Самой настоящей ржавой колючей проволокой — хотите верьте, хотите нет.
— А в чем, собственно, дело? — спросил Банин.
— Она начала вести себя, — сказал Горбовский.
— Не понимаю.
— И я не понимаю, но ее едва успели выключить.
— А кто–нибудь понимает?
— Я говорил с одним из ее создателей. Он взял меня за плечо, посмотрел мне в глаза и произнес только: «Леонид, это было страшно».
— Вот это здорово, — сказал Ганс.
— А, — сказал Банин. — Чушь. Это меня не интересует.
— А меня интересует, — сказал Горбовский. — Ведь ее могут включить снова. Правда, она под запретом Совета, но почему бы не снять запрет?
Альпа проворчал:
— Каждому времени свои злые волшебники и привидения.
— Кстати, о злых волшебниках, — подхватил Горбовский. — Я немедленно вспоминаю о казусе Чертовой Дюжины.
У Ганса горели глаза.
— Казус Чертовой Дюжины — как же! — сказал Банин. — Тринадцать фанатиков… Кстати, где они сейчас?
— Позвольте, позвольте, — сказал Альпа. Это те самые ученые, которые сращивали себя с машинами? Но ведь они же погибли.
— Говорят, да, — сказал Горбовский, — но ведь не в этом дело. Прецедент создан.
— А что, — сказал Банин. — Их называют фанатиками, но в них, по–моему, есть что–то притягательное. Избавиться от всех этих слабостей, страстей, вспышек эмоций… Голый разум плюс неограниченные возможности совершенствования организма. Исследователь, которому не нужны приборы, который сам себе прибор и сам себе транспорт. И никаких очередей за ульмотронами… Я это себе прекрасно представляю. Человек–флаер, человек–реактор, человек–лаборатория. Неуязвимый, бессмертный…
— Прошу прощения, но это не человек, — проворчал Альпа. — Это Массачусетская машина.
— А как же они погибли, если они бессмертны? — спросил Ганс.
— Разрушили сами себя, — сказал Горбовский. — Видно, не сладко быть человеком–лабораторией.
Из–за машин появился багровый от напряжения человек с цилиндром ульмотрона на плече. Банин соскочил с ящика и подбежал помочь ему. Горбовский задумчиво наблюдал, как они грузят ульмотрон в вертолет. Багровый человек жаловался:
— Мало того, что дают один вместо трех. Мало того, что теряешь половину дня. Тебе еще приходится доказывать, что ты имеешь право! Тебе не верят! Вы можете себе это представить — тебе не верят! Не верят!!!
Когда Банин вернулся, Альпа сказал:
— Все это довольно фантастично. Если вас интересует тыл, обратите лучше пристальное внимание на Волну. Каждая неделя — очередная нуль–транспортировка. И каждая нуль–транспортировка вызывает Волну. Большое или маленькое извержение. А занимаются Волной дилетантски. Не получилось бы второй Массачусетской машины, только без выключателя. Камилл — вы знаете Камилла? — рассматривает ее как явление планетарного масштаба, но его аргументы неудобопонятны. С ним очень трудно работать.
— Кстати, — сказал Ганс, — знаете точку зрения Камилла на будущее? Он считает, что нынешняя увлеченность наукой — это своего рода благодарность за изобилие, инерция тех времен, когда способность к логическому восприятию мира была единственной надеждой человечества. Он говорил так: «Человечество накануне раскола. Эмоциолисты и логики — по–видимому, он имеет в виду людей искусства и людей науки — становятся чужими друг другу, перестают друг друга понимать и перестают друг в друге нуждаться. Человек рождается эмоциолистом или логиком. Это лежит в самой природе человека. И когда–нибудь человечество расколется на два общества, так же чуждые друг другу, как мы чужды леонидянам…»
— А, — сказал Банин. — Ну что за чепуха. Какой там раскол? Куда денется средний человек? Пагава, может быть, и смотрит на новую картину Сурда как баран на новые ворота, а Сурд, возможно, не понимает, зачем на свете существует Пагава, тут ничего не скажешь — вот тебе логик, а вот эмоциолист. А кто я? Да, я научный работник. Да, три четверти моего времени и три четверти моих нервов принадлежат науке. Но без искусства я тоже не могу! Вот у кого–то здесь играет проигрыватель, и мне очень хорошо. Я бы обошелся и без проигрывателя, но с ним мне гораздо лучше… Так вот, как же я, спрашивается, расколюсь?