Мифы Ктулху
В головокружительном вихре кружились одержимые танцоры, а зрители, застыв на месте, вторили ритму пляски, раскачиваясь всем телом и сплетая руки. Безумие горело в глазах прыгуньи — и отражалось в глазах толпы. Все более диким и разнузданным становилось буйное вращение безумного танца — он превращался в скотскую оргию, а старая карга, завывая, все колотила в барабан как сумасшедшая, и сухо пощелкивали хлысты, выбивая дьявольскую дробь.
По рукам и ногам жрицы струилась кровь, но плясунья словно не чувствовала боли: удары хлыстов лишь подстегивали ее к новым гнусностям бесстыжего танца: ныряя в самую гущу желтого дыма, что, раскинув призрачные щупальца, обвивал, оплетал обоих танцоров, она словно бы сливалась с гнусными испарениями, драпировалась в них. А в следующий миг вновь являлась взглядам, и звероподобная тварь, не отступая ни на шаг, продолжала бичевать свою жертву. Но вот девушка закружилась в неописуемом, взрывном шквале безумного вращения и на самом пике этой сумасшедшей волны внезапно рухнула на дерн, дрожа мелкой дрожью и тяжело дыша — точно разом обессилев от нечеловеческого напряжения. Но истязание все продолжалось — с неослабной яростью и силой. Плясунья, извиваясь, поползла на животе к монолиту. Жрец — буду называть его так — шел за ней по пятам, нахлестывая беззащитное тело что есть мочи, а она волочилась все дальше, оставляя на вытоптанной земле густой кровавый след. Вот она достигла монолита и, задыхаясь, хватая ртом воздух, порывисто обняла его обеими руками, осыпала холодный Камень исступленными жаркими поцелуями, словно одержимая нечестивым экстазом.
Гротескный жрец подпрыгнул высоко в воздух, отшвырнул прочь пропитанные кровью хлысты; дикари, завывая, с пеной у рта, набросились друг на друга, принялись кусаться, царапаться, срывать друг с друга одежду и раздирать плоть в слепой, скотской страсти. Жрец длинной рукой подхватил с земли младенца и, снова выкрикнув прежнее Имя, покрутил плачущего ребенка в воздухе и размозжил ему голову о монолит, так что на черной поверхности осталось жуткое пятно. Я похолодел от ужаса: на моих глазах шаман безжалостно распотрошил крохотное тельце голыми руками, окатил колонну горстями свежей крови, а затем швырнул истерзанный трупик на жаровню, затушив пламя и дым алым ливнем, в то время как обезумевшие скоты позади него снова и снова выкликали Имя. Внезапно все распростерлись на земле, извиваясь как змеи, а жрец, торжествуя, широко раскинул обагренные в крови руки. Я открыл было рот, чтобы закричать от ужаса и отвращения, но послышался лишь сухой хрип. На вершине монолита восседала гигантская, чудовищная, похожая на жабу тварь!
В лунном свете я отчетливо различал ее обрюзглый, отвратительный, зыбкий силуэт. На морде, что наводила бы на мысль о каком-нибудь обычном животном, моргали огромные глаза, вобравшие всю похоть, и безмерную алчность, и бесстыдную жестокость, и чудовищное зло, что когда-либо преследовали сынов человеческих, с тех пор как их предки, слепые и безволосые, жили в кронах деревьев. В этих страшных глазах, словно в зеркале, отражались все нечестивые, гнусные тайны, что спят в городах на дне морском, все, что хоронятся от дневного света дня в непроглядной тьме первобытных пещер. И вот эта жуткая тварь, призванная из безмолвных холмов в кощунственном ритуале жестокости, садизма и кровопролития, хищно и плотоядно моргала, глядя вниз, на свою скотскую паству, а дикари в омерзительном уничижении пресмыкалась перед монстром.
Между тем жрец в звериной маске грубо подхватил на руки связанную, слабо корчащуюся девушку и поднял ее вверх, навстречу кошмару, угнездившемуся на монолите. Чудище со всхлипом втянуло в себя воздух, алчно пуская слюни, — и тут в мозгу у меня что-то сломалось, и я погрузился в благословенное забытье.
Я открыл глаза: смутно белел рассвет. Разом вспомнились события ночи, я вскочил на ноги и потрясенно огляделся. Высокий и узкий монолит безмолвно нависал над поляной; зеленые пышные травы колыхались под утренним ветерком. За несколько шагов я стремительно пересек поляну: вот здесь скакали и отплясывали танцоры, так, что вся земля должна была быть вытоптана; здесь плясунья, корчась от боли, ползла к Камню, окропляя кровью землю. Но на несмятых травах взгляд не различал ни одной алой капли. Дрожа всем телом, я оглядел монолит с той стороны, где чудовищный жрец размозжил голову похищенному младенцу, но там не осталось ни темного пятна, ни мерзкого сгустка.
Сон! Это был всего-навсего безумный ночной кошмар — или нет?.. Я пожал плечами. И ведь бывают же такие яркие, образные сны!
Я потихоньку возвратился в деревню, никем не замеченный, вошел в таверну. И сел, размышляя о странных ночных событиях. Все больше и больше склонялся я к тому, чтобы отвергнуть теорию сна. То, что я видел мираж, лишенный материальной составляющей, сомневаться не приходилось. Но я полагал, что взгляду моему предстала отраженная тень деяния, совершенного во всей своей отвратительной реальности в минувшую эпоху. Но как узнать доподлинно? Где доказательства того, что мне и впрямь привиделось сборище гнусных призраков, а не просто ночной кошмар, порождение моего собственного разума?
Словно в ответ, в сознании моем вспыхнуло имя — Селим Бахадур! Если верить легенде, этот человек, воин и хронист, командовал той частью Сулеймановой армии, которая опустошила Штрегойкавар. Это казалось вполне логичным, а если так, то из разоренной деревни он отправился прямиком к кровавому полю Шомваля, навстречу своей гибели. Я с криком вскочил на ноги: тот свиток, который нашли на теле турка и от которого бросило в дрожь графа Бориса, — уж не упоминалось ли в рукописи о том, что турки-победители обнаружили в Штрегойкаваре? Что еще так подействовало бы на железные нервы польского искателя приключений? А поскольку останков графа и по сей день не извлекли из-под завала, наверняка лакированный ларчик с его загадочным содержимым все еще покоится под руинами, что стали могилой Борису Владинову? Я принялся лихорадочно паковать вещи.
Три дня спустя я обосновался в деревушке в нескольких милях от древнего поля битвы. А когда поднялась луна, я уже яростно расшвыривал громадную груду осыпающихся камней на вершине холма. Труд был каторжный — теперь, оглядываясь назад, я в толк взять не могу, как его завершил, хотя и работал не покладая рук с восхода луны до рассвета. К тому моменту, как над горизонтом поднялось солнце, я разобрал последний из завалов и глазам моим предстали смертные останки графа Бориса Владинова — лишь несколько жалких осколков раскрошившихся костей. А среди них, раздавленный и бесформенный, лежал ларчик: минули века, но лакировка предохранила его от распада.
С лихорадочной жадностью я схватил добычу и, снова засыпав бренный прах камнями, поспешил назад: еще не хватало, чтобы подозрительные крестьяне застали меня за занятием, со стороны выглядевшим как святотатство!
Уже в трактире, в своем номере, я открыл ларец и убедился, что пергамент практически невредим. В придачу в ларце обнаружилось кое-что еще — нечто маленькое и широкое, завернутое в шелк. Мне не терпелось проникнуть в тайну этих пожелтевших страниц, но усталость возобладала над любопытством. С тех пор как я уехал из Штрегойкавара, я глаз не сомкнул, а прибавьте к этому еще и нечеловеческое напряжение предыдущей ночи! Я поневоле был вынужден вытянуться на кровати — и проснулся только с заходом солнца.
Я торопливо перекусил и сел разбирать в неверном свете свечи аккуратные турецкие буквицы, покрывавшие пергамент. Работа оказалась не из простых: языком я владею неважно, и архаичный стиль изложения частенько ставил меня в тупик. По мере того как я продирался сквозь текст, от отдельных слов и фраз меня бросало в дрожь — и смутно нарастающий ужас подчинял меня своей власти. Усилием воли я целиком сосредоточился на своем занятии, и, по мере того как история прояснялась и принимала все более осязаемую форму, кровь стыла у меня в жилах, волосы вставали дыбом, а язык прилипал к гортани. Мрачное безумие этой адской рукописи словно передавалось внешнему миру, и вот уже звуки ночи — жужжание насекомых и лесные шорохи — уподобились жутким перешептываниям и крадущейся поступи призрачных ужасов, а вздохи ночного ветра сменились бесстыдным, издевательским хихиканьем: то само зло глумилось над людскими душами.