Секционный зал номер четыре
А уж потом они достанут твой мозг.
Продолжается легкое позвякивание, свидетельствующее о том, что они продолжают перебирать инструменты. Затем что-то громко лязгает. Так громко, что я бы подскочил, если б мог подскакивать.
— Хочешь сделать перикардиальный разрез? — спрашивает она.
— Ты позволишь мне сделать его? — осторожно спрашивает Пит.
— Да, думаю, что да, — голос доктора Сиско очень благожелательный, она намерена оказать услугу приятному ей человеку.
— Хорошо, — соглашается Питер. — Будешь мне ассистировать?
— Твой верный второй пилот, — она смеется. Смех перемещается щелчками. Я догадываюсь: ножницы режут воздух.
Теперь паника мечется в голове и рвется наружу, как стая скворцов, пойманная на чердаке. Вьетнам в далеком прошлом, но я видел с полдюжины вскрытий, которые проводились в полевых условиях, врачи называли их «палаточная аутопсия», и знаю, что собираются делать Сиско и Панчо. У ножниц длинные, острые лезвия и толстые, широкие гнезда под пальцы. Чтобы воспользоваться ими, требуется немалая сила. Нижнее лезвие входит в живот, как в масло. Затем режет нервный узел в солнечном сплетении, мышцы и сухожилия расположенные выше. Добирается до грудины. Когда лезвия сходятся на этот раз, раздается скрежет, ребра разваливаются в стороны, как две половины бочонка, стянутые веревкой. А ножницы, похожими пользуются мясники супермаркетов при разделке птицы, все режут мышцы и кости, освобождая легкие, подбираясь к трахее, превращая Говарда Завоевателя в рождественский обед, который никто есть не будет.
Пронзительный вой… словно включили бормашину.
— Питер: «Можно я…»
Доктор Сиско, как заботливая мамаша: «Нет. Возьми вот эти». Щелк-щелк. Демонстрирует.
— Почему? — спрашивает он.
— Потому что я так хочу, — материнских ноток в голосе куда как меньше. — Когда будешь проводить вскрытия сам, Пити-бой, будешь делать, что тебе заблагорассудится. Но в секционном зале Кэти Арлен первым делом берутся за перикардиальные ножницы.
Секционный зал. Вот мы со всем и определились. От страха хочется покрыться мурашками, но разумеется, не тут-то было, кожа остается гладкой.
— Помни, — теперь доктор Арлен читает лекцию, — любой дурак может научиться пользоваться доильным агрегатом… но наилучшие результаты дает ручная дойка, — в ее тоне слышится агрессивность. — Понятно?
— Понятно.
Они собираются сделать это. Я должен шевельнуться или вскрикнуть, а не то они действительно это сделают. Если кровь польется или ударит струей после того, как лезвие ножниц войдет в меня, они сообразят: что-то не так, но, скорее всего, будет уже поздно. Лезвия уже успеют сомкнуться, ребра будут лежать на моих предплечьях, а сердце испуганно пульсировать под флуоресцентными лампами в блестящей от крови околосердечной сумке…
Я сосредотачиваюсь на своей груди. Раздуваю ее… или пытаюсь… и что-то происходит.
Звук!
Я издаю звук!
Он в основном остался в закрытом рте, но я также могу услышать его и почувствовать в носу: низкое бубнение.
Сосредоточившись, собрав всю волю в кулак, я повторяю попытку, и на этот раз звук громче, выплескивается из ноздрей, как сигаретный дым: «Н-н-н-н…» Звук этот заставляет вспомнить телевизионную программу Альфреда Хичкока, которую я видел много лет тому назад. Джозефа Коттена парализовало в автомобильной аварии, и он в конце концов сумел дать им знать о том, что не умер, выжав из себя одну единственную слезу.
Как ничто другое, этот едва слышный комариный писк доказал мне, что я живой, что я — не просто душа, пребывающая в глиняном саркофаге моего тела.
Вновь сконцентрировавшись, я ощущаю, как воздух проходит в горло, заменяя тот, что я только что выдохнул, и снова я выдыхаю его, прилагая все силы, больше сил, чем тратил юношей, когда летом подрабатывал в «Дорожно-строительной компании», очень стараюсь, потому что сейчас я борюсь за жизнь, и они должны услышать меня, святой Боже, должны.
«Н-н-н-н-н…»
— Хочешь послушать музыку? — спрашивает женщина-врач. — У меня есть Марти Стюарт, Тони Беннетт…
Он вроде бы фыркает. Я едва его слышу, не сразу понимаю смысл ее слов… возможно, к счастью для себя.
— Ладно, — она смеется. — У меня также есть «Роллинг стоунз».
— У тебя?
— У меня. Я не такой «синий чулок», каким выгляжу, Питер.
— Я не хотел… — он, похоже, залился краской.
«Услышьте меня! — кричу я внутри головы, а мои замороженные глаза смотрят в снежно-белый свет. — Перестаньте трещать, вы же не сороки, услышьте меня!
Я уже чувствую, как воздух тонкой струйкой течет по горлу, и меня вдруг осеняет: эффект случившегося со мной слабеет, но мысли мои направлены на другое. Может, эффект и слабеет, да очень скоро отпадет сама возможность выздоровления. Вся мои силы брошены на то, чтобы они услышали меня, и на этот раз они обязательно услышат, я знаю.
— «Стоунз», значит, — говорит она. — Если только ты не хочешь, чтобы я сбегала за си-ди Майкла Болтона в честь твоего первого перикардиального разреза.
— Пожалуйста, не надо! — восклицает он, и они смеются.
Звук вырывается из меня, и на этот раз он громче. Не такой громкий, как мне хотелось бы, но уже что-то. Они услышат, должны.
И тут, когда я начинаю выдавливать из носа звук, комната наполняется грохотом гитар, а голос Мика Джаггера, как мяч для пинг-понга, отлетает от стен: «Да, это всего лишь рок-н-ролл, но я его ЛЮ-Ю-Ю-Ю-Б-Л-Ю-Ю-Ю…
— Приглуши звук! — кричит доктор Сиско, ну очень громко, и среди всего этого шума мой носовой звук, отчаянная попытка бубнить носом, конечно же, никто не слышит, как шепот в кузнечном цехе.
Теперь ее лицо склоняется надо мной, и вновь я испытываю ужас, увидев, что глаза у нее закрыты прозрачным пластиковым щитком, а рот и нос — маской. Она оборачивается.
— Я раздену его для тебя, — говорит она Питеру и наклоняется еще ниже, со сверкающем скальпелем в руке, обтянутой перчаткой, наклоняется сквозь гитарный грохот «Роллинг стоунз».
Я отчаянно бубню, но толку нуль. Сам себя не слышу.
Скальпель замирает надо мной, потом начинает резать.
Я кричу в собственной голове, но боли нет, только моя водолазка распадается на две части, которые соскальзывают по бокам. Точно так же должна распасться и моя грудная клетка, после того, как Питер, не ведая, что творит, сделает свой первый перикардиальный разрез, на живом пациенте.
Меня поднимают. Моя голова откидывается назад, и я вижу Питера, надевающего прозрачный пластмассовый щиток. Он стоит за стальным столиком, на котором разложены инструменты. Почетное место на столике занимают большущие ножницы. Лишь на мгновение попадают они в мое поле зрения, лезвия блестят, как атлас. Потом меня вновь укладывают, но водолазки на мне уже нет. Теперь я по пояс голый. А в комнате холодно.
«Посмотрите на мою грудь! — кричу я ей. — Вы должны видеть, что она поднимается и опадает, пусть и воздух в нее поступает по минимуму! Вы же специалист, черт бы вас побрал!»
Вместо этого она смотрит на Питера, возвышает голос, чтобы перекричать музыку. («Мне нравится, нравится, нравится…» — поют «Стоунз», я думаю, что целую вечность буду слышать эти идиотские гнусавые вопли в стенах чистилища). — Твоя ставка? Боксерские трусы или плавки?
В ужасе и ярости я понимаю, о чем речь.
— Боксерские! — отзывается он. — Само собой. Достаточно взглянуть на этого парня!
«Говнюк! — пытаюсь закричать я. — Ты, должно быть, думаешь, что все, кто старше сорока, носят боксерские трусы! Ты должно быть думаешь, что, перевалив за сорок…»
Она расстегивает пуговичку на моих «бермудах», потом молнию. В другой ситуации такие действия красивой женщины (строгой, но все равно красивой), доставили бы мне несказанное удовольствие. Сегодня, однако…
— Ты проиграл, Пити-бой, — говорит она. — Плавки. С тебя доллар.
— Отдам с получки, — он подходит. Его лицо появляется рядом с ее. Они смотрят на меня сквозь пластиковые щитки, как два инопланетянина на похищенного обитателя Земли. Я пытаюсь заставить их увидеть мои глаза, увидеть, что я смотрю на них, но эти дураки таращатся на мои трусы.