Тьма, — и больше ничего
— Нет!
— Что ж… посмотрим. Решать тебе, сын. Пошли на крыльцо.
Арлетт, пошатываясь, поднялась, когда увидела сына. Обхватила его за талию, прижалась к нему, пожалуй, слишком уж плотно и начала покрывать лицо чересчур страстными поцелуями. Дурно пахнущими поцелуями, если судить по тому, как он при этом кривился. Коварный Человек тем временем наполнял ее стакан, который опять опустел.
— Наконец-то мы все вместе! Мои мужчины прозрели! — Она подняла стакан, словно произнося тост, и выплеснула немалую часть вина себе на грудь. Тут же рассмеялась и подмигнула мне: — Будешь хорошо себя вести, Уилф, позже я позволю тебе высосать это вино из материи.
Генри смотрел на нее в замешательстве, на его лице отразилось отвращение, когда она вновь плюхнулась на кресло-качалку, вскинула юбки и зажала их между колен. Арлетт заметила его взгляд и рассмеялась:
— Нечего быть таким ханжой. Я видела тебя с Шеннон Коттери. Маленькая шлюшка, но у нее красивые волосы и аппетитная попка. — Она допила вино и рыгнула. — Если ты ее еще не пощупал, то дурак. Только тебе лучше быть осторожным. В четырнадцать уже можно жениться. У нас в четырнадцать можно жениться даже на кузине. — Она рассмеялась и протянула мне стакан. Я наполнил его из второй бутылки.
— Папка, ей хватит. — Генри говорил осуждающе, как священник. Над нами появились первые звезды и принялись подмигивать, зависнув над бескрайней равниной, которую я любил всю жизнь.
— Ну, не знаю, — ответил я. — «In vino veritas», [3] — так сказал Плиний Старший… в одной из книг, которые презирает твоя мать.
— Рука на плуге весь день, нос в книге всю ночь, — фыркнула Арлетт. — За исключением того времени, когда он кое-что другое совал в меня.
— Мама!
— «Мама»! — передразнила она Генри, потом указала стаканом в сторону фермы Харлана Коттери, которая располагалась слишком далеко, чтобы мы могли видеть огни в окнах. Теперь, когда кукуруза поднялась достаточно высоко, мы не смогли бы их увидеть, даже если бы ферма соседа находилась на милю ближе. Когда в Небраску приходит лето, каждый дом словно превращается в корабль, плывущий в зеленом океане. — За Шеннон Коттери и ее пробивающиеся грудки! И если мой сын не знает цвета ее сосков, тогда он дубина стоеросовая.
Мой сын на это ничего не ответил, но его потемневшее лицо порадовало Коварного Человека.
Арлетт повернулась к Генри, схватила его за руку и плеснула вином ему на запястье. Не обращая внимания на неудовольствие сына, вглядываясь в его лицо с внезапно вспыхнувшей в глазах жестокостью, она продолжила:
— Только уж постарайся ничего в нее не совать, когда ляжешь рядом с ней в кукурузе или за амбаром. — Она сжала пальцы второй руки в кулак, оттопырила средний палец и обвела им промежность Генри: левое бедро, правое бедро, правую сторону живота, пупок, левую сторону живота, вновь левое бедро. — Щупай что хочешь, трись своим Джонни Маком, пока ему не станет хорошо и из него не брызнет, но не лезь в уютное местечко, иначе потеряешь свободу на всю жизнь, как твои мамуля и папуля.
Сын встал и ушел, храня молчание, и я его не виню. Представление получилось очень уж вульгарным, даже для Арлетт. На его глазах произошла разительная перемена: из матери, женщины своенравной, но любимой, она превратилась в содержательницу борделя, дающую советы зеленому клиенту-сосунку. В этом не было ничего хорошего, а поскольку он питал к Шеннон Коттери нежные чувства, сцена только усугубила ситуацию. Юноши возносят свою первую любовь на пьедестал, а если кто-то походя плюет на идеал… пусть даже собственная мать…
Я услышал, как хлопнула дверь, и вроде бы до моих ушей донеслись рыдания.
— Ты оскорбила его в лучших чувствах, — заметил я.
Она высказалась в том смысле, что чувства, как и справедливость, — последнее прибежище слабаков. Потом протянула стакан. Я наполнил его, зная, что утром она не вспомнит ничего из сказанного сегодня (при условии, что сможет встретить следующее утро) и будет все отрицать, причем яростно, если я попытаюсь ее просветить на этот счет. Я уже видел ее в таком состоянии, но это было давно.
Мы добили вторую бутылку (точнее, она) и половину третьей, прежде чем ее подбородок упал на залитую вином грудь, и она захрапела. Храп звучал, как рычание злобного пса.
Я обнял ее за плечи, руку сунул под мышку и поднял на ноги. Она сонно запротестовала, шлепнув меня липкой от вина рукой:
— Оставь меня в покое. Хочу спать.
— Ты и будешь спать, — ответил я. — Только в кровати, а не на крыльце.
Я провел ее — спотыкающуюся и всхрапывающую, причем один глаз был закрыт, а второй замутнен — через гостиную. Генри стоял на пороге своей комнаты — его лицо казалось бесстрастным и более взрослым, чем когда бы то ни было. Он кивнул мне. Одно движение головы — но оно сказало мне все, что я хотел знать.
Я уложил Арлетт на кровать, снял туфли и оставил храпеть. Ноги ее были раскинуты, рука свесилась вниз. Вернувшись в гостиную, я увидел, что Генри стоит у радиоприемника, который Арлетт уговорила меня купить годом раньше.
— Не должна она говорить такое про Шеннон, — прошептал он.
— Но она скажет это еще не раз, — ответил я. — Такая уж она, такой ее сотворил Господь.
— И она не может разлучить меня с Шеннон.
— Она и это сделает, если мы ей позволим.
— Не мог бы ты… папка, не мог бы ты найти себе адвоката?
— Ты думаешь, адвокат, услуги которого я смогу оплатить теми жалкими деньгами, которые лежат на моем банковском счете, устоит против адвокатов, выставленных «Фаррингтон компани»? Эта фирма пользуется в округе Хемингфорд немалым влиянием. А мне по силам только махать косой на поле. Им нужны эти сто акров, а Арлетт хочет их продать. Есть только один способ, но ты должен мне помочь. Поможешь?
Генри долго молчал. Он наклонил голову, и я увидел слезы, полившиеся из его глаз на вязанный крючком ковер. Потом он прошептал:
— Да. Но если мне придется смотреть… я не уверен, что…
— Я сделаю так, чтобы ты помогал, но не смотрел. Пойди в сарай и принеси джутовый мешок.
Он пошел и принес. Я же взял на кухне самый острый нож для разделки мяса. Когда сын вернулся и увидел нож, его лицо побледнело.
— Это обязательно? Не можешь ты… подушкой?..
— Слишком медленно и болезненно, — ответил я. — Она будет сопротивляться. — Он принял мои слова на веру, словно я обладал опытом, убив до жены с десяток женщин. Но я никого не убивал. Мог сказать только одно: во всех моих не очень-то определенных планах — точнее, грезах — по избавлению от Арлетт я всегда видел себя с ножом, который сейчас держал в руке. Так что именно этому ножу предстояло стать орудием убийства. Нож — или ничего.
Мы стояли в свете керосиновой лампы — электричество, если не считать генераторов, появилось в Хемингфорд-Хоуме только в 1928 году — и смотрели друг на друга. Нас окружала тишина ночи, особенно глубокая в кукурузных полях, нарушаемая лишь малоприятным храпом Арлетт. Но при этом в комнате присутствовало нечто еще — неотвратимая воля, которая словно существовала отдельно от этой женщины (уже тогда я подумал, что почти физически ощущаю рядом ее; восемью годами позже я в этом уверен). Если хотите, это некий призрак, но призрак, который находился в доме еще до того, как умерла женщина, которая им стала.
— Хорошо, папка. Мы… мы отправим ее в рай. — При этой мысли лицо Генри прояснилось.
И каким же отвратительным теперь мне все это представляется, особенно когда я думаю, как он закончил свой путь на этой земле.
— Все произойдет быстро, — пообещал я. И подростком, и взрослым мне приходилось перерезать горло десяткам свиней, и я рассчитывал, что все так и будет. Ошибся.
Давайте я все расскажу по-быстрому. Ночами, когда я не могу спать, — а их много, — в голове у меня все проигрывается снова и снова: каждый удар, стон, каждая капля крови, все как в замедленной съемке. Поэтому давайте я все расскажу по-быстрому.