Еська
И шапку барашкову ему даёт. Еська вмиг смекнул: та? как раз, что Лексей с братьями отцу с ярманки нёс. Глянул: а на ножках красавицыных сапожки сафьяновы, тоже, видать, для ихней мамаши предназначенные.
– Не гони ты меня, уйду – пожалеешь, – Еська отвечает.
Обратно вздох она издала, а после одёжу с сапожками скинула и в ладоши хлопнула. Тут руки с губами, что в сундуках хранилися, прыг наружу, и ну её ласкать да оглаживать, да обцаловывать. И – в точности как Еремей сказывал, она телом трепетала вся, а на лице страданье было бескрайнее.
А уж елды-то наперебой к ей промеж ног залезть норовят, друг дружку отталкивают, словно опоздать боятся. Хозяйка ноги поширше расставила, а они и попасть сразу не могут. Потому её трясти так стало, что прямо подскакивало тело ейное белое на лежанке. Наконец та, что короткая была, да самая толстая, всех разогнала и аккурат в ракушечку занырнула. А руки с губами своё не бросают, так и шарят по всей её пышности да розовости.
Притомилась елда толстая, на смену ей длинная приступила. И эта не смогла огнь заглушить, что изнутре бедняжку жёг. Третья, за нею четвёртая в ход пошли. За окном уж стемнело, а она никак не насытится. Наконец елда последняя выбралась да в сундучок улеглася. Встала хозяйка, ишо дрожь по ей пробегивала, едва руки подняла, чтобы хлопнуть ими да этим хлопком руки с губами по своим хранилищам отправить. После в глаза, на стенках висящие, погляделася, да и говорит Еське:
– Видал, сколь у меня всего достаточно? А ты что можешь мне дать-то необычайного? Аль елда у тебя о трёх залупах, аль ладони твои шёлком подбиты, аль уста в масле печены?
– Нет, хозяюшка, – Еська отвечает, – и елда моя об одной залупе, и ладони не шёлковы, и губы не масляны. А только кой-что имеется у меня, чего у тя нету.
У ей было глаз надеждой блесканул. Но тут же и погас:
– Ан врёшь!
– Ан проверь!
– А коли врёшь, твоя елдушка в моём сундуке останется. Хоть, смекаю, и неказиста она, да уж пущай хранится.
– А коли нет? Воротишь тогда всем, что? отняла?
– Ан ворочу! Всё одно проспоришь.
– Ан ложися обратно!
Покачала головой красавица, да и прилегла на лавку. «Ну, – Еська сам себе молвит, – либо пан, либо пропал вовсе». И рядышком пристроился.
Уж как он её оглаживал, да как обхаживал! И почуял Еська, что всё, о чём братья сказывали, верно было. И нежней её кожи не сыскать, и слаще дыханья ейного не услышать, и слюны заманистей не отведать. А уж каки? промеж ножек водопады лилися, каки? куличи сдобные тама пеклися, каки? песни оттеда доносилися, этого и сам Еська описать бы не сумел.
И что удивительно-то: всё, что со стороны виделось: как её трясло да крючило – тута ему заметно не было, а казалося, что лицо у ей гладко было. «Ну, – думает, – про?нял я её». Ан не тут-то было. Вздохнула она вдруг, да сквозь зуб вымолвила:
– Ну как, мол, не утихомирился ещё?
Да как тут утихомиришься, коли час от часу слаще становится? И так-то Еську забирать стало, что аж дыханье у него в груди спёрло. А он и не замечает того, дышать вовсе позабыл. Чует только: сердце вот-вот выскочит. Оно бы и не страшно, да жаль её-то ненасытившуюся оставлять. «Нет, – Еська думает, – не успокоюсь, покель не застонет она голоском своим медовым, не укусит меня зубками жемчужными, да ноготочками яхонтовыми не исцарапает, а после не падёт без сил и движения».
И так стиснул её, что сил больше никаких не осталося. Тут-то сердце у него впрямь и выпрыгнуло.
И покатилося сердце Еськино по избе, огнём пылает, аж глаза на стенках зажмурилися. Красавица-то на лавке присела:
– Это что такое?
– Аль не знаешь? Вот и проспорила!
А сердечишко лежит, так и ёкает, так и бьётся, так пламенем и пышет. Она руку протянула, да к нему-то притронулась. И вмиг всю её пламя охватило. Еська прыг с лавки, а от неё уже и дыма не осталось. В тот же миг вся изба занялася.
Еська – к двери, ан вокруг-то и пусто. Ни избы, ни горстки пепла даже. Обычная полянка вокруг, а посредь неё куст с тремя цветками алыми.
Еська за грудь свою взялся. Стучит сердечко, да ещё ровно так. «Может, – думает, – примерещилось мне». Ан нет: на пеньке – шапка барашкова, а рядышком сапожки стоят.
Тут из-за деревьев братья появилися. Лексей при глазах, да и остальные целые.
– Где красавица-то? – спрашивают.
Еська руками только развёл. Дак они к нему едва не с кулаками: на что, мол, нам руки и всё прочее, коль её нету. Только Лексей ни слова не сказал. Как на поляну вышел, так и замер. Братья ему:
– Ты чё?
А он на куст кажет, да шепчет:
– Вот же ж она!..
Братья к кусту-то подошли, Еремей рукой, а Фалалей губами цветков дотронулись. Точно, она! Пуще прежнего стали Еську бранить: во что он красу их ненаглядную обратил? Еремей аж палкой замахнулся. Тут бы Еське и конец пришёл, коли б голос не раздался:
– Стойте, неразумные!
Глядь, а на ветке горлица сидит, человечьим голосом разговаривает:
– Дурни вы, дурни! Только и можете, что лапами своими хватучими махать, да губами слюнявыми шлёпать, да зенки пялить ненасытные. Не ради вас, а для дочек моих стараюсь. Они вам полюбилися, их вам до конца века и холить.
– Было у меня три дочери. Присватался к старшей Кощей Бессмертный, да отказала она. «Как же я за тебя пойду, коль от одного взгляда твово у меня всё внутри захоланывается?» К средней стал свататься Кощей, но и тут отказ получил: «Губы у тебя пергаментны, ровно шкура ящерицына, как же ж я с тобой цаловаться-то буду?» Ладно, к младшей свататься стал. Но и она отказала: «Руки твои словно тиною болотной покрытые, у меня от них бородавки по всему телу пойдут». Осерчал Кощей, да всех трёх в одну и обратил, а кроме того, наказал, чтоб век не могла она насытиться. Я Кощея молить стала, так он меня в горлицу-то и обратил: мол, сильно много чирикаю. Свила я на крыше гнёздышко, всё, что дале было, ведаю. Сколько путников в избушке перебывало, не счесть. Ну, вы сундуки-то видали. Да только Еськино сердечко сильнее колдовства оказалося.
– А теперь вот чего. Ступайте домой, снесите гостинцы родителям. А пред осенью сюда обратно ворочайтесь. Выкопайте этот куст да на двор свой пересадите. Всю зиму его дыханьем своим грейте. А по весне он сызнова расцветёт да три плода даст. Как они созреют, та?к из них деточки мои ненаглядные выдут и вам жёнами верными станут. Уж тогда и я в человеческом облике явлюся. Потому я до свадебки ихней заколдованная.
Сказала, крылышками махнула, да и с глаз исчезла. Тут братья, ясное дело, стали у Еськи прощенья просить, только он и не серчал. Нешто на таких можно обиду держать? Звали братья его погостить, да он отказался: вам, мол, своя дорога, а мне – своя. На том и распростились.
Взяли братья гостинцы, да к батюшке с матушкой отправились. А Еська дале пошёл.
КАК ЕСЬКА НА ВОЙНУ ХОДИЛ
1
Шёл Еська, дошёл до речки. Скинул портки, рубаху, сам вымылся, одёжу мыть стал. Волна портки-то и подхватила. Пеною плеснула, вдаль понесла.
Еська мокру рубаху накинул, вслед побежал.
– Эй, – речке кричит, – отдавай портки, а то хужей будет!
А чего хужей-то? Чё он воде сделать может? Бежал, бежал, глядь: за излучиной бабёнка молодая по колено в воде, подол подоткнула, да он всё одно промок, вокруг ножек обклеился. А ножки стройненьки, пухленьки, коленки мокреньки так и посверкивают. Сама портки держит, рассматривает.
– Здоро?во, красавица, – Еська говорит.
А сам за валуном укрывается.
– Здоро?во, служивый!
– Вертай-ка портки!
– Да нешто это портки? Я и то гляжу: они – не они? Я таких порток отродясь не видала.
– Каки? ж ты видала?
– Да каки?-каки?? Таки, каки? портки бывают. Каки? с ланпаса?ми, каки? с галифа?ми. А чё это ты, служивый, за камешек прячешься?
– А чё ты меня служивым зовёшь?
– Да нешто не видать, что не баба?
– Вона как! Раз не баба, так уж и служивый?