Еська
– Больно?
– Больно, Есюшка, больно.
– Дай-ка я полечу!
Губами Еська к плечику ейному приник, она аж задрожала вся. Да и он чует, что такого ещё не отведывал. Русалки, ведь они только на вид с рыбами схожи, а на деле-то из самой наитончайшей вещественности состоят. Словно бы струйку воды в жаркий день губами ласкаешь, да и та в сравнение не идёт. Кажна жилочка русалкина чуется, кажна капелька водицы в ей играет, да ещё просклизывает поверхностно вдоль губ-то твоих негою неуловимою. А коль языком пошевелишь – а уж Еська, ясно дело, сдержаться не мог, чтоб без того обойтись, – так уж это незнамо с чем и сравнить в верхнем-то мире. Вообрази ты себе, друг мой ласковый: словно бы к губам свирель поднёс только, но коснуться ещё не успел, как она сама заиграла, так что не от губ в неё песня идёт, а из свирельки в рот тебе впархивает. И песня такая наинежнеющая, что и плакать хочется, и смеяться враз, и в пляс пуститься, и наземь лечь, да тут же на месте и очи сомкнуть, чтоб окромя звука того ничего не чуять. И вливается та песня в тебя, и язык твой подхватывает за собою, и уж ты не знаешь, сам ли за нею следуешь, аль она тебя переполнила и тот самый язычино кожаный, что у тебя промеж зубьев ворочался, в себе растворила и в чистейший звук обратила. Вот с этой самой песенкой только и можно поверхность русалкину сравнить, потому кожею её и назвать-то грешно.
Да и Рыбоньке, знать, славно было. Потому как она не токмо что не вырывалась, а плечиком ещё водила взад-вперёд, да вверх-вниз, да по кругу обратно, да трепетала вся, словно поток водицы легчайший под ветерком летним.
Долго ль, коротко они так пролобзалися, того уж ни она, ни он знать не могли. И конца б этому не было, кабы сверху что-то воду не взбаламутило.
Оторвался Еська от Рыбоньки, на дно присел и сам понять не может: то ль приснилось это ему, то ль наяву было, на дне ли он речном, аль уж средь облак небесных. Однако видит, что, всё ж таки, на дне оно точней выходит. А Рыбонька тоже слова молвить не в силах, головушку на плечо его опустила, да и вздыхает тихохонько.
Поднял Еська глаза вверх: а там залупа Анхипова. Их, знать, течением прямо под прорубь снесло.
– Так вот почто он сюда ходит: – Рыбонька молвит. – Вот, выходит, кака? сладка вещь энта самая любовь есть. А я-то думала, грубость одна да охальство в ей содержится.
Еська-то кивает: так, так, мол. А сам про себя думает: «Уж не буду сказывать, что Анхипово-то дело ещё не в пример слаще, коли тебе того отведать вовек не удастся».
Но Рыбонька его мысли словно учуяла:
– Однако он же ж не губы, не язык тута наживляет. Чёй-то тут иное кроется. Да и припоминаю: как я его за эту саму ледышку цопанула, он спервоначалу-то так заёрзал, как со страху аль от боли ни-ни не ёрзают. Выходит, в ей главна сладость заключается.
Пришлось Еське признаться: в ей, мол, в самой.
– А поведай ты мне, как это всё у вас, верхних-то, деется.
Еська так и сяк отнекивался, да Рыбонька упорна была. Пришлось ему всю подноготную правду рассказать.
Пока он рассказ свой вёл, она не одну слезинку утёрла. Хоть и под водой, а всё одно слёзы есть слёзы: и по горькости, и по густоте от иной жидкости отличие имеют.
– А с Ирушкой-Ивушкой так же было?
Знать, запало ей это имя. Пришлось и про Ирушку поведать. Дослушала она его сказ, да и молвила со вздохом:
– Нет, милый мой, как ни сладко с тобою, а боле удерживать тебя мне нельзя, этакой-то сладости лишать. Пущай уж мне судьба хвостом махать рыбьим, а ты ступай. Отпускаю тебя, потому чую, что ты хотя доброй волей сюда спустился, однако от верхней жизни оторваться вовек не сумеешь.
– Да как же ж я тебя брошу?
– А так и брось. Я привычная. Всё одно тебе тут долго жить нельзя. Видел же: средь нас мужеска полу никого нету. Как по весне лёд вскроется, мы тебя на поверхность вынесем, а там собратья твои верхние тебя как утопленника-упокойника выловят.
– Да неужто я упокойник?
– А как иначе? Знамо дело, ты же ж и холода подводного не чуешь.
– Стало быть, мне уж и ходу наверх нету.
– Ан есть один. Я тебе не сказывала, да и Анхип помалкивал, потому он боялся, что его самого заместо тебя сюда утащат. А вот коли тебя до весны зимовик с-подо льду вымет, ты обратно человеком станешь.
– А! – Еська говорит. – Вынуть-то вынет, да легче-то мне с того не будет. Ведь он меня к Белому Барину сведёт. Так уж всё одно: аль на веточке висеть, аль с тобою до весны миловаться. Остаюсь я, и весь сказ.
– Ан я кое-что придумала. Хватайся за ледышку Анхипову!
Хотел было Еська за елду ухватиться, руку уж протянул, но обратно опущает: нет, мол, не могу я за неё взяться. У бабы хоть за какое место возьмусь, а этого не в силах содеять. И не трави, мол, ты мне душу, Рыбонька, остаюсь я с тобою, покудова лёд не вскроется.
Рыбонька только вздохнула, да и хвать Анхипа за уду его. Как потянет, иной звонарь так колокол не дёргает. Бедняга со страху как вскочит, да Рыбоньку из про?рубки-то и выдернул.
– Обратно ты! – Анхип аж взвыл. – Я ж лежал, не шевелился, не дёргался, как был уговор, всё соблюл в точности.
– Да я к те претензиев не имею, – Рыбонька молвит. – Ты только вниз– то руку протяни.
– На что?
– Протяни – увидишь.
А сама за елду-то держится, не пускает. Чё Анхипу остаётся? Протянул ладонь, Еська за неё ухватился, да и скок на? берег.
Как тут мороз Еську обхватит: он вмиг понял, что обратно воротился. Только от жизни такой хоть обратно топись: дрожь бьёт, он и слова вымолвить не в силах.
– Ну всё, что ль? – Анхип спрашивает. – Отпустишь меня, аль как? Чего не пущаешь-то? Я всё по-твоему содеял.
Глядь: а Рыбонька-то вся как ледышка: не то что ладонь разжать, а и губами пошевелить не в силах. Тут Еська и смекнул: её ведь тоже зимовик с про?рубки выймал, выходит, и она русалкой быть перестала. Да, небось, уж и не Рыбонькой её, а Лидонькою звать пристало. Еська про холод-то позабыл, с себя одёжку стаскивать пытается, а та заиндевела вся, не сымается. Но тут и Анхип смекнул, что к чему, шубу снеговую скинул да обоих их покрыл. И впрямь тепло стало.
– Отогрелись? – спрашивает.
– Да вроде бы.
– Ну и славно. Мне Белый Барин за двоих-то двойное награжденьице даст.
Вот те на! Сказал бы Еська, что с огня в полымя попал, кабы с мороза в стужу не верней было.
– Как же ж тебе не стыдно? – Лидонька спрашивает. – Мы тебя пожалели, а ты нас погубить хочешь.
– Меня одного бери! – Еська перебивает. – Я хоть сколько по?жил на свете белом, а ей-то и крохи счастья изведать не довелося.
– Не, – Анхип головой качает. – Я через вас столько волнениев перетерпел, мне через вас же и вознаграждение полагается. Да уж вам за то и поклон. Теперь я знаю, как Белому Барину угодить. Кажин день буду сюда ходить, одну за одной русалок вымать да к жизни ворочать. То-то он меня взлюбит, вьюгу подымет, снежку на меня надует, я изо всех из зимовиков самый толстый да ладный буду.
– А ну, как другие о том проведают, да сами станут сюда хаживать?
– А откель им про то прознать?
– Да мы же и объявим, откель ты нас взял.
– Да я вас заморожу, вы и не пикнете.
– Попробуй!
Анхип прочь шубейку скинул, да Еська с Лидонькой так друг ко другу притулились, что не только что холода не чуяли, а едва не по?том их прошибало:
– Нас по одному только морозить можно, а вместе – ничё не выдет.
– И то верно, – Анхип в макушке почесывать стал да покряхтывать.
– А ты Барина сюда приведи, пущай он сам русалок вымает. Так ты ему зараз не одну-двух, а всю речку подаришь. Чуешь аль нет, как он тебя вознаградит?
– И то дело! Да вы, небось, думаете, что покедова я за Белым Барином ходить буду, вам сбечь удастся? Как не так! С-под шубы моей не высклизнете.
Обратно шубу на их набросил и в лес кинулся. А шуба-то, впрямь, словно гора снежная, неподъёмная. Но Лидоньке словно и горя в том нет:
– Всё одно, – говорит, – нам сбечь бы не можно было. Потому как же я подружек своих оставлю, чтоб их Белый Барин вытаскивал да на ёлку вешал? Вот доползти бы только до проруби.