Еська
– Да как же ж не великая, коли меня супротив мильёна охранять надобно!
– Эх, Еська-Еська, – Хранитель бородой потряс, – ты и ране-то особо умны вещи не баял, а теперь вовсе глупость слепил. Что я к тебе приставлен, то? вовсе не значит, что я твой хранитель есть.
– А чей же? (Молвит Еська, а тем временем продолжает: туды-сюды, туды– сюды, туды-сюды.)
– Да всехний ваш: и твой, и баб энтих. Вона мы их сколько с тобою охранили.
– От кого отхранили-то? Ну, Анфису понятно – от Силы Ебицкой. Ну, Ирушку-Ивушку аль там Лидоньку. А остатним-то что грозило?
Хранитель аж кулаком себя по колену стукнул:
– Человечьей же речью молвлено: души беречь я приставлен. Чё я те про искушенье толковал? Без его, да с тоски-печали душа бабья сохнет – куды там соломе! На иную бабёнку глянешь – цвет маков, кровь с молоком, и голосок звонкий, словно соловей майский. А коли б вы глаз имели к ей в душу самую заглянуть, так там осень дремучую узрели б и ничё боле. Вот и ходит-бродит по белу свету этакий вот Еська в помогу им. Ну, а я ему при случае посабливаю. Так что уж сам смекай, кто и чей хранитель выходит.
– Так а что ж до меня было? Неужто все бабы так и пропадали? (Туды-сюды, туды-сюды, туды-сюды.)
– До тебя другой Еська был, ну, там, или Коська аль Тыська. Он тебе, вроде как, свою планиду передал, хоть ты того не ведал. Так и ты со временем свою планиду кому-то передашь. Только пока неизвестно кому.
– Да видать, – Еська молвит, – навряд ли это будет. Ежели только ты меня отсюда не вызволишь, душе моей одно спасение – через елду, навеки в Отрадниной мандушке сгинувшую.
– Нет, – Хранитель головой качает, – не через это.
– Так вызволяй же меня отседова!
Тот прямо осерчал:
– Ты б ране-то своей головой смекал! Тебе кака? стезя приготовлена была, да ты ж по ей не пошёл. И не то обидно-то, что пропадёшь ты, Еська, а что зазря пропадёшь. Потому эта баба совсем от других отличная. Почесал Хранитель в бороде, да и поведал Отраднину повесть жизни.
Повесть жизни Отрады ТихоновныЖили-были три девицы. Звали их Лада, Рада и Отрада. Уж так они были хороши – описать неможно! Парни не только что с их деревни, а со всей окрестной местности до городских вплоть к ним поваживались. И не то чтоб свататься даже, а просто поглядеть иной вёрст за тридцать приходил.
Жили они промеж собой в ладу. Недаром одну из них Ладою звали. По грибы – вместе, по ягоды там аль на речку – то же самое, а уж на ярманку – это случая не бывало, чтоб одна дома осталась, когда две другие идут. Вот там-то злое дело и приключилося.
Приехали они в день воскресный в город. Идут по ярманке, купцы свой товар выкрикивают, цену красавицам нашим вдвое против остальных скашивают. Но ничего им не глянулось, кроме яблочка у старушки одной: до того оно наливное да румяное было, что и пройтить мимо не было возможности.
– А где ж у тебя, матушка, ещё товар? Нас трое, и три бы мы яблочка зараз купили.
– А это, деточки, яблоко непродажное. Ни в пару, ни в тройку ему на свете всём нет другого.
– Что же в ём такого особенного?
– А то, что оно самой наикрасавице назначено. Единой во всём мире божьем.
– Да разве ж есть краше нас?
– Может, есть, а может, и нет. Только всё одно трём наикрасавицам не бывать. Одна из вас (а может, и не из вас) самая-пресамая должна быть. Вот ей-то яблочко моё и назначено.
– А как же это узнать?
– Ступайте по тропинке, что из города к деревне вашей ведёт. Коли никого не повстречаете аль бабу какую, значит, есть где-то на белом свете краса вас покраше. Ну, а коль мужеска пола кого встретите, тот вам и судья будет.
Не утерпели они, об ярманке позабыли, об иных покупках, о гостинцах для крёстных и прочей родни. Так прямо к своей деревне и направились. Едва из города вышли – видят: у дороги слепец подаяния просит. Одёжа на ём вся клочьями, кожа в струпьях да чирьях. Ан ничего не остаётся, как его в судьи взять.
Уж как они его до ярманки довели, то? нам неведомо. Одно сказать можно с твёрдостью, что ни за руку не брали, никак по-иному не касались – до того он гадкий был.
Долго ли, коротко, воротились к старушке, а та так и сидит над товаром своим непродажным. А он-то – слепой-слепой, ан в яблочко так и вцепился: нюхом, видать, учуял. И едва он его коснулся, как город вместе с ярманкой будто под землю провалился, вокруг чисто поле раскинулось. Да и не день ясный будто бы, а ночь непроглядная.
«Ну что, – слепец говорит, – красавицы, теперь мы с вами вроде как сравнялись, а? Не боле моего вам видать. Которая из вас иных двух краше, мне узнать не можно, а вот ощупкой я это лучше, чем иной зрячий при свете дневном, узнаю. Вы ручки-то свои вытяните, я их пошшупаю».
Лада так и бросилась прочь: пущай, мол, я не самая-распресамая красавица, только дело это тёмное, бечь от него надо что есть духу. И впрямь – едва отскочила в сторону, как сызнова посредь площади очутилася, и ярманка вокруг, только старушки след простыл.
А энти – две ручки свои белые протянули, хоть и тошно им было.
Взял слепец их за руки, да и давай оглаживать, после по грудям пошёл, по шейкам, до подбородков добрался, по щёчкам прошёлся, реснички щекотнул, потому они глаза свои позакрывали. «Нет, – молвит, – и ощупка не помогает. А вот коли отъеть мне вас хотя по разочку единому, так враз бы я смекнул, котора краше будет».
Тут уж и Рада не сдержалась. Вырвала руку и прочь кинулась. Едва шаг сделала, как тоже средь ярманки очутилась с Ладою рядышком. Та глянула, да и ахнула: где рука слепца прошлась, будто огня след остался, кожа так прям волдырями и вздулася. Ну, да со временем и то? прошло, только нам до того дела нету, потому мы про Отраду сказ ведём.
Едва подружка исчезла из окрестности, Отрада молвила: чего это, мол, я с тобой етиться теперича буду? Теперича я одна осталася, теперича ты мне яблоко отдать должон без всякой иной проверки.
И что б ты думал, мил-человек? Слепец-то не обиделся, не стал её силком тискать аль там яблочко прятать – насупротив того, засмеялся да в ладонь ейную его вложил. И пропал, будто не было его вовсе.
Оглянулась Отрада – стоит она одна-одинёшенька на тропке на той самой, что из города в ихнюю деревню ведёт. День – не день, смеркается уж, а всё ж таки, темноты такой нет, в коей руки своей не видать было. А в руке, промежду прочим, то самое яблоко зажато, что всесветной наикрасавице предназначено.
Надкусила Отрада яблочко, а оно соку сладкого полно. И удержаться не можно, чтоб ещё раз не попробовать. Другой-третий раз куснула, да и съела всё.
А таился в том яблоке червь ненасытимый.
И стал червь энтот в Отраде Тихоновне жить, да соки с неё пить.
Завершил Хранитель сказ свой (а Еська ни на миг своего «туды-сюды» не прекращал), да и спрашивает:
– Видал, небось, кресты пред домом – сколь из многих мужиков червь силу высосал? Ну, а промеж ебли этой он с Отрады сок пьёт. Коли б не ваш брат, давно б она напрочь иссохла. Только всё одно не ей ваша жизнь на пользу, а червю в утробу бездонную.
– Что ж делать-то теперь? Неужто и мне туда, во двор-то?
Сказал это Еська, да вразлад дёрнулся. Отрада вмиг почуяла, сквозь сон пальцем погрозила: не балуй, мол. А Хранитель пояснил:
– Это она хочет тебя наподольше сохранить. Ну? как ты всю силушку ране времени изольёшь? Потому она ни ласкаться, ни цаловаться не дала – всё одно ей радости с того не было б, так чего ж зазря любость твою тратить? И напиток колдовской этакой силой обладает, что ни опущаться елде не даёт, ни молофейкой выплеснуться. Всё для удобства червя ненасытимого.
– Ну, так и не быть по-ихнему!
Вскричал эти слова Еська и глаза разомкнул. Никакого Хранителя рядом нету, одна Отрада пред ним, правда, раздалась вся ишо поболе давешнего: ляжечки взбухли, кожа замаслилась, брюхо необъятное вслед за елды качаньями колышется, груди напружились. Однако лежит как лежала, разве что прежде её с бревном сравнить уместно было б, а теперь разве что с мешком, трухою всяческой набитым. Эхнул Еська, да и пошёл, как ему привычно было: мало что елдою взбрыкивает во все стороны да раздразнивает ненасытную утробу, но ещё и руками пособляет и губами тоже.