Амулет (Потревоженное проклятие)
— С-старик! П-привет, это я! Я тут подзадержался, из-звени. Я скоро буду… А если… Вещички мои прибереги. Пока! Д-до встречи…
И короткие гудки… Я не успел ничего сказать, но что-то мне не понравилось в голосе моего друга.
Николенька почти не заикался, и я почувствовал, что он напуган и очень торопится. Мое прекрасное настроение начало потихонечку омрачаться, в сердце скользнул холодный и мерзкий слизняк дурного предчувствия. К двенадцати ночи предчувствие перешло в уверенность, хотя я и строил вполне логичные объяснения Николенькиного отсутствия, например, что он загулял с приятелями. Ну, встретил старых друзей, они посидели, выпили, расслабились…
Нет, ну какая же сволочь! Мог бы и позвонить, предупредить. А еще еды обещал привести! Тут я вспомнил, а вернее, почувствовал, что кроме чая с печенюшками с утра пораньше, весь остальной день ничего не ел. Ощущение голода было чувством почти забытым за прошедший месяц, во время которого я подъедал бывшие «семейные» запасы, и оно, это чувство, взбесило меня окончательно. Я бросился на кухню и принялся лазить по шкафам, тумбочкам, ящикам стола в поисках съестного. Размороженный неделю назад по причине отсутствия содержимого холодильник на всякий случай тоже был подвергнут тщательному исследованию. Увы и увы! Кроме ополовиненной пачки геркулесовой овсянки, оставшейся на антресолях еще с советских социалистических времен (по моему, эта овсянка предназначалась для рыбалки, или Катерина, моя бывшая супружница, ела ее в период очередного диетического сдвига) в доме ничего не оказалось. Пять минут я колебался, потом плюнул и начал варить английскую кашку — есть хотелось неимоверно.
За едой, размазывая отдающую плесенью неаппетитную массу по тарелке я, уже спокойно, попытался предположить, что же все-таки случилось с Николенькой. Воображение рисовало мне картины — одна страшнее другой: вот на него, пьяного, напало малолетнее шакалье, пятнадцати-шестнадцатилетние пацаны, которых меньше пяти человек на жертву не бывает.
Или: мрачные бомжеватые личности в темном переулке обирают бездыханное тело моего друга. Самым моим светлым предположением было такое: Николеньку задержала милиция — московской прописки у него наверняка нет, а внешностью он обладает крайне подозрительной…
Стоп, а может у него и документов-то нет! А что я вообще о нем знаю? Мы провели вместе два дня, он болтал без умолку, но ни словом не обмолвился, чем занимался последние годы. По его внешнему виду можно было предположить, что Николенька пешком обошел всю страну…
А вдруг он сидел? Причем, судя по загару, где-нибудь на юге. А вдруг он — курьер наркомафии? И в рюкзаке у него груз опиума?..
Точно! И его поймали, взяли при попытке передать часть товара, ведь он захватил с собой утром какой-то сверток! Сейчас, сейчас в мою квартиру вломится омон в масках, и я пойду под суд, как хранитель наркотиков! Ч-черт бы побрал этих старых друзей!
Правда, уже через мгновение мне стало стыдно. Может, у Николеньки в Москве любимая женщина, они давно не виделись, на радостях он забыл меня предупредить, а я уже записал его в бандиты. Хорош друг, нечего сказать!
— Воронцов, ты гнусен! — вслух сказал я сам себе любимое выражение Катерины, пошел на балкон, покурил на свежем воздухе, поразмышлял еще немного, но, в конце концов устал гадать и решил идти ложиться. Николенька взрослый мужик, ему скоро тридцать стукнет, не ужто ума не нажил?!
Так ничего и не дождавшись, я провалялся с час без сна, отгоняя от себя тревожные мысли, и далеко за полночь уснул тревожным тяжелым сном.
Он появился под утро — осенний серый рассветный призрак уже вполз в комнату, когда зазвонил дверной звонок. Точнее, даже не зазвонил, а просто коротко взвизгнул — но, измученный ожиданием, я тут же вынырнул из сонного омута и заковылял к двери, прыгая на одной ноге, а другой пытаясь попасть в штанину трико. Мельком глянул на часы — мать честная, пять пятьдесят с чем-то, почти шесть! Только бы с Николенькой все было в порядке, ох и влетит ему тогда от меня!
Но вчерашние предчувствия оказались не напрасными. Первое, что я увидел — ужас, стоящий в глазах Николеньки, и сразу — окровавленную куртку. С пальцев левой руки, висевшей плетью, капала кровь, а в правой мой друг сжимал черный целлофановый мешок.
Не отвечая на встревоженные вопросы, Николенька швырнул мешок в угол и ушел в ванную. Зашелестела вода, распахнулась дверь, и мой друг, уже без куртки, в наполовину пропитавшейся темно-красным тельняшке, мрачно спросил:
— Крови боишься?
— Н-нет… — растерянно проблеял я, таращась на него.
— Возьми у меня в рюкзаке аптечку, коробка такая, зеленая. Перевязаться помоги! — и неожиданно, жалко улыбнулся: — Не обижайся, Степаныч, после все расскажу!
Разрезав тельняшку, я обнаружил рану: левое плечо Николеньки было пробито в трех местах, причем три коротких плоских разреза напоминали след браконьерской остроги.
— В тебя что, вилкой ткнули? — я попытался пошутить, обмывая рану спиртом — в походной аптечке моего друга кроме пол-литровой фляжки этого универсального антисептика, бинтов и активированного угля, больше ничего не было.
— Ага, вилкой. В-вроде той, к-которой с-сено ворошат, знаешь? Николенька слегка успокоился, даже снова начал заикаться.
— Ну, рассказывай, боец, как это тебя угораздило? — я наложил на разрезы (или проколы?) ватный шиш, пропитанный спиртом и начал бинтовать Николенькино плечо, внутренне удивляясь, как ладно это у меня получается.
Но он думал иначе: проигноррировав мой вопрос, Николенька скрипнул зубами (я вообще поразился его выдержке — спирт! На рану! А ему — хоть бы хны!) и спросил:
— В первый раз? — имея в виду мои медицинские упражнения.
— Ага! — кивнул я, беря второй моток бинта.
— Хреново у тебя получается, с-старик! Н-ну да ладно. Р-руку еще к-к туловищу п-примотай!
— Зачем?
— Ч-чтобы не ш-шевелилась… И вот ч-что… Д-давай тяпнем по р-рюмахе — и в койку. Все рассказы п-потом.
В Николенькином голосе было что-то такое, что заставило меня молча налить ему грамм тридцать спирта, он здоровой рукой сунул чашку под кран, секунду поглядел на мутно-белую жидкость и одним тягучим глотком отправил ее внутрь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
«…И живые позавидуют мертвым!»
Я проснулся часа через четыре после перевязочной эпопеи. Секунду лежал в постели, соображая, что за странный хриплый вой разбудил меня. И вдруг, поняв, вскочил с постели и бросился к кровати Николеньки.
Мой друг пел! Лежа на спине, невидяще глядя ярко-голубыми, запавшими глазами в потолок, Николенька мычал какую-то дикую песню, варварский гимн, псалом или боевой марш — это могло быть чем угодно. Я позвал его по имени, тряхнул за плечо в надежде разбудить, вывести из сомнамбулического состояния, и словно обжегся — у Николеньки был сильный жар!
Он бредил, бескровные губы обметало сероватым налетом, простыня буквально промокла от пота. Худые руки шарили вокруг себя, пытаясь что-то нащупать, но не могли, и опадали, без сил…
Несколько минут я бестолково метался по комнате, пытаясь сообразить, что мне делать, потом схватил телефон, собираясь вызвать «Скорую». И тут Николенька заговорил! Это не было связной, обдуманной речью разумного человека — видимо, одурманенный жаром мозг моего друга просто подсовывал ему какие-то яркие воспоминания, пережитые не так давно. Николенька то разговаривал с какой-то женщиной, то объяснял, как надо копать в песке, чтобы не осыпались стенки канавы, то звал какого-то профессора, хихикал, потом вдруг изменился в лице — черты его лица исказил ужас, тело выгнулось дугой и он закричал: «Нет! Не надо! Я не возьму это! Это смерть!». Затем Николенька разом обмяк, откинулся на подушку и затих. На губах пузырилась кровавая пена.
«Скорая» приехала почти через час. Врач, толстенький, лысый эскулап с манерами артиста Калягина, молча осмотрел Николеньку, разбинтовал рану, усмехнулся и бросил молоденькой медсестре: «Милицию!».