Пареньки села Замшелого
Чего только отец с матерью ни испробовали: и добром и строгостью — все напрасно. Да и как же иначе, коли парню отраву подсыпали, опоили и околдовали! Поляки — католики, им ведомо такое, против чего не помогают ни знахаркины заговорные слова, ни домашние зелья. После поста, на пасху, сговорена у них свадьба, и никто бы ничего тут не смог поделать, да несчастье помогло. А может, это было и счастье. Вдруг свалила парня чума, два дня промаялся, а на третий отец его поставил на сани гроб, что для себя берег, да и поехал за сыном в корчму. Сына он оттуда увез, но после того корчма закрылась. Когда через семь дней двери взломали, все там было по-прежнему: бочонок с водкой на козлицах, медные мерки на подоконнике, а на стойке — горсть серебра. Только корчмарки нигде не найти. Искали, искали, пока не набрели на следы, да не на дороге, а за обочиной в сугробах. Пес их и нюхать не стал — ткнул носом и тут же сел и завыл, повернувшись к леску. Пошли люди в ту сторону и набрели вот на этот песчаный взгорок. А дальше следы пропали. И среди зимы выросла на том взгорке сосенка, на пасху поднялась в человеческий рост, а по осени стала такая же, как и нынче. С тех самых пор она тут и стоит. И выше не растет и до конца не засыхает. Вот оно как…
Пареньки слушали, разинув рот и не сводя глаз со старой сосны, Ешка не сразу опомнился и чуть дыша вымолвил:
— Ну, а что же дальше?
— А дальше про это ничего не говорится, зато про корчму всяких рассказов хватает. С тех самых пор прозвали ее Ведьминой корчмой. И впрямь там неладное творится. Что ни корчмарка, то старая карга; люди дивились, откуда такие берутся. Зимой там веселье — лесорубам из Красного бора и Черного леса ни ведьмы, ни черти не страшны, — зато уж летом в корчме пусто, как в церкви в субботний вечер. И муха не залетит. Бывалый человек даже ночью в метель норовит объехать эту корчму стороной, а случись кому из чужих краев заночевать в ней, так перво-наперво сморит его сон до полудня, а как проснется, голова болит, перед глазами зелено-желтые круги мелькают и почему-то в торбе с хлебом, что лежала у него под головой, от ковриги целый кусок отломан, туес и вовсе пустой, конь вроде бы весь овес в кормушке поел, а стоит отощавший и в мыле, будто сам леший на нем всю ночь скакал. Мешок с сеном съежился, и опал, а на возу с дровами все веревки ослаблены так, что по дороге поленья вываливаются. Пес у корчмарки кожа да кости, еле хвост по земле волочит, а от мяса нос воротит. В закуте боров одной овсяной половой кормится, а как заколют осенью — больше пяти пудов. Дымоход забит колбасами, сала полным-полно, хоть колеса смазывай.
Андр все же не выдержал и громко прыснул:
— Полно врать-то! Это уж ты сам выдумал!
И Ешка покачал головой:
— Не верю я в твоих ведьм и не боюсь их. Поедем-ка, покуда не стемнело.
В этот миг Ешка и в самом деле ничего не боялся. Днем, на воле, слушать старые сказки и предания не то, что темным вечером дома в тепле, когда за порогом злится метель, воют собаки, а в лесу жутко ухает сова. Взять, к примеру, хоть бы эту сосну: проедешь мимо, приглядишься — дерево как дерево, ни рук с кривыми ногтями, ни косм из-под платка… Только разве что сорока торчит на самой верхушке и, вертя хвостом, уж больно о чем-то чудно лопочет…
Букстынь с умным видом кивнул головой. «Что я говорил?» Но Андр подтолкнул его ногой в спину:
— Глянь, портной, вон твоя иволга сидит!
Только недолго Рагихину Андру довелось скалить зубы: Польский шлях обледенел, лошадь скользила, как по стеклу; ладно, что острые шипы на подковах помогали ей кое-как пробираться по этой «спинке ножа». Местами попадались совсем голые ухабы, дровни трещали, грозили вот-вот опрокинуться в сугроб, седоки в любой миг могли свалиться в канаву и сломать себе шею. Все трое опять вылезли и побрели пешком, только на сей раз без поклажи. Еще так недавно, пробираясь по сугробам, они проклинали снег, а теперь, по гололедице, продвигаться было и того труднее. Ноги разъезжались, Андр даже бухнулся на четвереньки — вот когда пришел черед Букстыня смеяться. Стало совсем тепло, туман все густел, полушубки намокли и потемнели от влаги, все развязали кушаки, расстегнулись, но все равно было жарко, и пришлось остановиться и передохнуть.
Заснеженные кусты можжевельника, как две стены, тянулись по обе стороны дороги. Пареньки смотрели на них и качали головой: «Поляки посеяли…» Как бы не так! Пусть портной это плетет бабам на селе, а не им, мужикам. Да и про отвал с лопату и пропашку тоже никак не верилось.
Днем, пока светло, история Букстыня казалась выдумкой, порою даже несуразной и до того вздорной, что и думать о ней не стоило. Пареньки о ней и не думали. Но вот все вокруг преобразилось. Белые стены по обе стороны дороги надвигались все ближе, седая мгла и снежный покров слились в одно, моросило, уже трудно было различить, правую ногу подымает лошадь или левую.
Ешка протер глаза:
— Андр, ты еще хорошо видишь?
Андр проверил себя: глянул вправо, глянул влево.
— Видеть-то вижу, да вроде ничего не разгляжу. А ты, Букстынь?
Тут и портной посмотрел на кусты можжевельника, потом на небо и покачал головой:
— Нитку в иголку не вденешь.
— Ну, так давай ходу! — Ешка в сердцах дернул поводья. — А то опять на дороге ночь застанет.
Но даже кнут не помог: Лошадь только покрутила хвостом и упрямо запрядала ушами, будто хотела сказать: «Ты же сам видишь, что быстрее я не могу». Она и вправду не могла идти быстрее: Польский шлях покрылся на редкость толстой коркой льда, шипы на подковах затупились, чуть ли не на каждом шагу лошадь спотыкалась, возница боялся, что она, того и гляди, морду расшибет.
Снова начались злоключения, точь-в-точь такие же, как и вчера. В опускающихся сумерках вновь оживала сказка Букстыня. Вон на дороге пес, что не хотел нюхать следы, а там навстречу едет крестьянин из Арциема и везет гроб на санях… Стоило приблизиться, как оказывалось, что никакой это не пес, а просто пригнутый тяжелой снеговой шапкой куст, а гроб — это всего лишь наметенный и взбитый ветром снежный холмик, виднеющийся в просветах среди кустов.
Да разве впервой зрение их обманывает? И все же они ничего не могли с собой поделать: чем больше темнело, тем громче стучало сердце, а у обочины дороги все чаще мерещились видения. Крепко держа вожжи, Ешка шел, прижимаясь к боку своей кобылы: хоть и скотина, а все же рядом с ней оно как-то спокойнее. Андр и Букстынь держались вместе, теперь уж сынку Рагихи не до смеха. Так они шли рядом, и, когда кто-нибудь из них оступался, товарищ сразу же протягивал руку и старался поддержать. Сквозь мглистый сумрак вдруг стали проблескивать красноватые полосы, а над ними, если вглядеться, тянулась сплошная черная кайма. Местами ровная, а кое-где причудливо изломанная, она казалась то ближе, то дальше от дороги. Ешка стал вспоминать, в какой сказке Букстыня говорилось о таких вот огненных столбах и крыше над ними, но так и не успел припомнить — мысли его прервал донесшийся сзади шепот:
— Это Красный бор!
Тьфу ты, дурень! И чего он так шепчет? Будто Красный бор невесть какая невидаль и не похож на Черный лес или на Большой лес… Сказал бы как человек, что это Красный бор, и всё тут.
Вдруг сверкнул красный огонек. Сперва он походил на искорку, потом на уголек, потом на круглый глаз плотвы и наконец на четырехугольное пятно с яркой середкой и темными краями. Пятно блеснуло вроде бы на самой земле, ниже хребта Польского шляха, но вот оно подскочило, так что у Ешки сердце ушло в пятки, и он еще крепче прижался к своей кобыле. Пятно замерцало справа, а вот теперь вроде бы медленно сворачивает влево; вот оно пересекло серую ленту дороги и наконец остановилось по правую руку. Остановилось, будто выжидая. А может, это кто-нибудь стоит с фонарем и ждет? Но чего же он стоит, а не идет навстречу? Кайма леса уже скрылась, где-то вдали тяжело, глухо шумело; казалось, оттуда веет теплое влажное дыхание.
Ешка похлопал кобылу по горячему боку: